Илья (СИ), стр. 54
Но он не может вернуться. Человек ли он? Остался ли человеком? Или убитый им дэв был прав?
Он, Илья, сказал сыну, Соколику: «Иди дальше моей дорогой». Этой дорогой идти Соколику? Путаться и блуждать среди сбывшегося и несбывшегося, бессмысленно, ничего не меняя, никому ничего не давая?
Зачем он здесь? Кто он?
«Господи, помилуй мя, грешного…»
Соколик думал над словами отца, все время думал. «Ты должен идти дальше меня той же дорогой». Стать богатырем? Он уже богатырь, и будет им, но он богатырь обыкновенный, а отец — волшебный, как же можно идти дальше той же дорогой? Значит, отец имел в виду что-то другое. Но он, Соколик, — вообще обыкновенный, такой, как все, в чем он может пойти дальше Ильи Муромца? Где она — эта дорога?
Бесконечно далеко, так далеко, что для этого не было ни мер, ни названия, Илья увидел Соколика.
Мальчик любил его и ждал. Илья чувствовал это, и любовь к сыну чувствовал, осязаемую, сильную, и она была реальней и осязаемей разломанной им чаши. Она проложила от него к Соколику серебряный луч, в свете которого мир, где был Илья, становился прекрасным и понятным, но лишь на этой, совсем тонкой, совсем узкой нити.
Илья вглядывался в далекого Соколика и думал о нем и о тех, других, людях, которых любил и которым был нужен. И которые — все! — были нужны ему. Он увидел Добрыню и еще одна ровная белая нить легла среди шевеления мира. От Добрыни белый луч шел к Амельфе Тимофеевне, Настасье Микуличне. Серебряные нити сплетались, указывая путь. Илья рванулся душой, пошел этим путем и оказался ближе к ним. Алеша, Настасья Петровна, Мануил, Наталья.
Пацаненок. Тот, что когда-то сидел на отцовский плечах с леденцовым петухом в кулачке. Он здорово подрос, и смешно хмурился под великоватым ему треухом, таща домой наколотые отцом дрова.
Марфа Тимофеевна и ее обезноженная сестра.
Улыбчивая киевская булочица, угостившая его калачом.
Другие, еще и еще другие.
Те, кого он любил, жалел, призван был защищать.
Те, кто любил его, верил ему и на него надеялся.
Те, перед кем он испытывал вечную вину, потому что ни данная свыше, ни пришедшая от земли русской сила не могла избавить их от страха, боли и горя. Он, Илья, не мог.
Они были якорем, и опорой, и зовом.
И он шел к ним.
Все ближе и ближе.
Его видели.
В городах, деревнях, на постоялых дворах, на дорогах Руси, идущих от одного края неба к другому, видели Илью Муромца. Он шел вдалеке, шел к ним, смотрящим, с каждым шагом делаясь больше и ближе. И каждому смотрел в глаза своим глубоким и нежным взглядом.
Он был уже почти с ними. Он видел связь между людьми — светлые лучи, сияющие нити. И он увидел четвертую дорогу — она сплеталась из этих лучей, как полотно из нитей. И эта дорога вела во всю полноту мира, который он был способен видеть только безумной круговертью. Дорога из светлого полотна могла открыться всем, каждому, — или не открыться совсем, если ей не быть сплетенной. Она была непрочной: слишком много обрывов, слишком мало нитей. Слишком мало еще было света, чтобы озарить эту прекрасную и странную сторону данного людям мира.
А он, держась за эти нити, шел к Руси, к своей Руси, все больше ощущая свое человеческое тело, обычное теплое тело, и выход был — вот он, а рядом с ним тек мутный желто-зеленый поток Обмана. Илья вспомнил, как давным-давно, в Карачарово, когда живы были отец и мать, он перекрыл ложное русло реки, обрушив в него камень. Если бы нашелся камень — перекрыть мутный поток! Князья не перестанут ссориться — это их человеческий выбор, человеческая беда. Враги все равно придут, и их будет много, и придут они надолго. Но не будет Обмана, который внушит русским людям, что они чужие друг другу. И придет день, когда Русь объединится и изгонит врага.
Нужен камень. И все, что у него есть, — его человеческое тело, которое почти вернулось к нему.
Они все смотрели на него, а он смотрел на них и улыбался. «Все хорошо, — говорил он им этой улыбкой, — все как надо. Верьте мне и не плачьте: все хорошо». Вся Русь видела пещеры Киевской лавры и камень, в который превращалось тело Ильи Муромца. Он умирал, и знал это. Он улыбался, чтобы им не было больно. Он смотрел на них спокойно и ласково, чтобы они помнили это: спокойствие. И они, люди, улыбались в ответ. Они верили Илье и верили, что все будет хорошо. И здесь, и там, куда он уходил от них. Они знали, что нужно помнить, помнить всегда: эту улыбку и это спокойствие.
И только в глубине камня еще не совсем покинувшая его душа кричала беззвучно: «Мне больно. Мне так больно. Пожалейте меня. Просто пожалейте. Пожалуйста».
Говорят, что русские матери, старухи, к которым подводили правнуков, чтобы почти бесплотная рука с прозрачной старческой кожей погладила их русые головки, слышали его. И жалели. И он улыбался им всем.
Эпилог
Иван Соколик, обычный человек, и жизнь прожил обычную. Сражался с печенегами, иными врагами, не разбирая, под стягом какого князя. Никогда — с русскими людьми.
Детей вырастил, овдовел.
Когда рука устала держать меч, принял постриг под именем отца Иринея и основал монастырь. Те, кого беспокойный и беспорядочный век лишал крова и надежды, находили там приют.
Многие приходили к нему за советом, и даже из дальних мест приезжали. Отец Ириней бывал очень бережен с душой человеческой, но и резок бывал, и даже груб. Но советы, и разговоры, и даже брань его всегда оказывались на пользу и в радость пришедшему, пусть даже он это не сразу понимал, зато потом убеждался.
К отцу Иринею часто заезжал за духовным наставничеством человек, в тех местах известный: местного князя золотых дел мастер, начитанный в латыни и греческом и многие науки превзошедший.
И этот человек, Кузьмище Киянин, который многое видел и понимал, чего не видели и не понимали другие, считал, что видеть и понимать научился у отца Иринея.
И однажды, уже после смерти старого своего наставника, он понял окончательно, что полученное — от Бога, от людей ли — нужно передавать дальше, иначе это не полученное, а похороненное. И взяв пачку пергамента, начал: «Не лепо ли ны бяшетъ, братiе, начяти старыми словесы трудныхъ повестiй о пълку Игореве, Игоря Святъславлича? Начати же ся тъй пѣсни по былинамь сего времени, а не по замышленiю Бояню…» [2]