Год Змея, стр. 79
Говорили, он был сильнее и искуснее любого из своей рати. Говорили, обычного каменного воина удалось бы одолеть и раскрошить на части, а Ярхо — нет. О, Малика хотела бы его увидеть. Впервые с той ночи, когда над падающим Гурат-градом ревел дракон, а Ярхо убивал её отца. Быстро и безжалостно, вгоняя топор в грудь. Ярхо было всё равно, князь перед ним или раб, умелый боец или безусый мальчишка — Малика помнила его, огромного и каменного, иссечённого бороздами, оставшимися от ударов сотен мечей. И ему она желала отомстить не меньше, чем Сармату, но Сармат состоял из плоти и жил, мог радоваться и чувствовать боль, а Ярхо… Что Малика могла сделать ему, даже если бы встретила? Из камня крови не выжмешь.
Его не было в этом чертоге. Малика шла мимо воинов так долго, что ноги заныли, но зал всё тянулся и тянулся. Лампад, освещавших его, становилось меньше, сгущался полумрак, и из него до уха княжны донеслась незамысловатая трель — простая песенка, тихо сыгранная на свирели.
На полу сидела девушка — там, где почти не оставалось света. Она казалась по-русалочьи бледной, будто её кожу вытесали из лунных камней и перламутра. Малика даже засомневалась, кто перед ней. Одна из жён Сармата? Или чья-то неупокоенная душа, не сумевшая выйти из недр даже после смерти? Малике пришлось подойти вплотную, чтобы разглядеть на губах и пальцах незнакомки свежие порезы — у привидений не бывает крови.
— Вот ты какая, — от напряжения заболели глаза. Полумрак был рассеянный, раздражающий — лампады тускло светили со стен. — Пленница со свирелькой.
Рядом с ней лежали её длинные рукава и бесконечные шелка, укутывающие полный стан; похоже, девушке было холодно, хотя она не поднималась, чтобы размять окоченевшее тело. Лишь выпустила свирель, обвитую кожаным шнурком, и та легонько стукнулась о посверкивающие жемчужные пуговицы. Малика, рассматривая незнакомку, сдула со лба выбившуюся медовую прядь.
— Почему ты сидишь в такой мерзкой темноте?
— Здесь темно? — Девушка удивилась, хотя её лицо, белое и рыхлое, ничего не выразило. — Я не знала.
Малика наклонилась, щурясь сильнее. Последний язычок огня в лампадах затрепетал, грозя погаснуть, — глаза у девицы были заволочены бельмами, будто январским снегом.
— Подумать только, — хмыкнула княжна, выпрямляясь. — Совсем, совсем слепая. Не жаль было отдавать тебя Сармату?
— Не жаль, — ответила та равнодушно.
Ах, бедный Сармат, подумала Малика и скривилась. Недоволен, наверное, такой женой — как же ты будешь пугать её, как заставишь полюбить своё лукавое красивое лицо? Поди объясни ей, что волосы у тебя как огонь, а глаза как молнии. И что увидев мерцание твоих богатств, ослеп бы и зрячий.
— Кто ты? — спросила незнакомка, и Малика назвала своё имя.
— Го-орбовна, — повторила, проводя языком по шелушащимся, кровоточащим губам. — Ты княжеская дочь? — Покатала слова во рту: — И ты жена Сармата?
— О да. — Малика заходила вокруг девушки, стараясь лишний раз не смотреть на каменных воинов у стен — те угрюмо высились в темноте. — А ты чья дочь?
— Пастушья, — просто ответила она. — Меня зовут Рацлава, и я с Мглистого полога.
Малике было всё равно, какое у девицы имя и какая её взрастила земля. Но княжна вскинула бровь, узнав, что её отец — пастух: видела бы ты, Рацлава, как смотришься в этих тканях и перламутре. Не чета деревенской Кригге. Рацлава будто родилась для того, чтобы её обряжали в дорогие платья, чтобы её шею обвивали жемчугом и лунным камнем — Малика охотнее поверила бы, что она дочь чародея.
— Значит, ты певчая птичка Сармата?
— Значит, так, — мутно отозвалась Рацлава, словно впервые об этом задумалась.
— И о чём ты можешь спеть? — Малика вновь остановилась напротив, впиваясь в её лицо чёрными глазами. Но слепой было всё равно — она не смущалась, не переживала и не боялась, всё так же обнимала колени и едва вела полными плечами.
— Обо всём, что захочет госпожа.
Малика приблизилась настолько, что опалила дыханием макушку Рацлавы.
— Тогда слушай, — прошипела. — У меня был город, великий и золотой. Он стоял больше двух тысяч лет — расцветал, вспарывая небо маковками соборов. В нём сидели князья и ханы, его престол поливали миром и кровью. Я любила свой город сильнее, чем покойного отца. Сильнее, чем мать и братьев — но он пал. Если хочешь сыграть мне, пой о нём.
Ноздри Рацлавы расширились — будто у зверя, взявшего след. Потом проснулись руки. Пухлые, белые, в расчёсах и порезах — по коленям забегали пальцы, до того гибкие и подвижные, что напомнили Малике паучьи лапки. Как же она была странна, эта девица, сидевшая в полумраке зала. Были странны её длинные рукава, лежащие на апатитовом полу, и лиловые шелка, и свирель, которую она баюкала в изуродованных ладонях. Её бельма плескались в глазницах — серебро тумана, пролитое на лицо.
…За последние месяцы Рацлава сыграла много песен. В чём-то они были разные, в чём-то — похожие одна на другую. Все — о путешествиях и битвах, о болотах и ведьмах. Но теперь Матерь-гора опустошила её: больше Рацлава не чувствовала нитей. Разве что нити княжны — они у неё славные, звонкие и жгучие, но разве она вырвет… Так — лишь заденет, чтобы Малика прониклась.
Оставалось лишь прошлое.
Самозванка, помнишь ли самый первый день пути? Помнишь ли стылый черногородский вечер и колесо повозки, в которое угодил камень? Пока воины чинили телегу, Рацлава стояла под небом, с которого сыпалось снежное кружево, и рядом пела её старуха рабыня. Хав-то-ра, юркая, будто кошка, и хитрая, как ханская наложница — жаль, что её убили разбойники. Тогда Хавтора пела о пяти братьях и… что же она говорила…
— Какая будет ночь!
Воздух потёк через свирель.
— Однажды, под такой же луной, мне приснилось, гар ину, как Сарамат-змей пролетал над Гуратом,
Рацлава даже слышала её голос — урчащий, насмешливый, с зычной хрипотцой. В нём — скрип кожаных сёдел, шум невольничьих торгов и кострища кочевников.
городом наших мёртвых ханов.
Рацлава играла Сармату о тоске и дурных пророчествах, но сейчас плела бесконечную историю, смыкавшуюся на её пальце обручальным кольцом. Был караван, и были дороги. Были легенды, рассказанные в пути — о князьях и змеях, о драконьих невестах. Пусть Рацлава больше не сыграет ни одной песни, пусть Матерь-гора сведёт её с ума, замурует в недрах, но сегодня…
Давным-давно княжьи люди забрали Гурат-град себе, и Сарамат-змей вернулся, чтобы поквитаться с ними.
Поквитаться, — выплюнула свирель в пустоту. И по зале разнеслось эхо: поквитаться, поквитаться.
Солнце стекало по его медному панцирю, а из исполинского горла выходил огонь.
Из свирели текла музыка — журчащая и воинственная. Пламя в едва теплящихся лампадах вспыхнуло так, что Малика слепо отшатнулась, закрывая глаза от яркого света. В бельмах Рацлавы отразились огненные языки: тогда девушка наконец-то сумела почувствовать жар и вытянула из него нити.
Когда по одной из лампад пошла трещина, свирель разодрала Рацлаве ладонь — глубоко, до самого мяса. Кружево рукавов из белого стало пятнисто-багряным, а серебряное шитьё закапало кровью. Музыка пульсировала в свирели, билась, рвалась наружу стоном и драконьим пламенем — было у старого князя пятеро сыновей, и на их век пришлась война, страшнее которой не знал мир. Оттого пал гордый Гурат-град и сотни других городов, оттого матери плакали по своим сыновьям, а жёны надевали вдовьи покрывала. Думай, Малика Горбовна, что это за песня — плясовая? Раскатистый грохот щитов или вопль по всем, кто погиб?
В зале больше не осталось холода — лишь живое тепло, лижущее кожу. Рацлава лихорадочно раскраснелась, сидя на прогретом полу — конечно, она умрёт, конечно, её убьют, но перед этим она сыграет так, что каменные воины, которых успели изучить её пальцы, расплывутся от жара. Пусть слушают они, и пусть слушает гуратская княжна — свирель задыхалась, смеялась и плакала. Она — что рабыня, которая танцевала перед повелителем, зная: её задушат, едва посмеет остановиться.