Крепость, стр. 389

- Господин обер-лейтенант, у нас снова спустило колесо. Повезло еще, что я это заметил.

Бартль делает три шага в комнату и подает мне на ладони правой руки маленькую металлическую штучку – кованный, искривленный гвоздь из подковы.

- Подковный гвоздь! – произносит при этом Бартль.

- Чертовы конные артиллеристы! – отвечаю как можно спокойнее. – Вот это мы влипли!

- Если все и дальше будет происходить так же..., – начинает Бартль с возмущением в голосе.

Но я сразу прерываю его:

- Не возбуждайтесь, Бартль! Они, пожалуй, уже забыли, что Вы обязаны жизнью этому проколу шины. Значит, позаботьтесь-ка о том, чтобы все сладилось, и чтобы мы получили новый набор материалов для ремонта шин, иначе можем здорово влипнуть…

Бартль докладывает, что «кучер» уже весь в работе. Затем нюхает, к моему удивлению, слов-но охотничья собака, воздух, и произносит недоуменно:

- Кажется, я знаю, почему здесь так пахнет, господин обер-лейтенант..., – Бартль выжидает, до тех пор, пока я полностью не повернусь к нему, и затем сообщает: – Здесь когда-то была больница – больница для сумасшедших, господин обер-лейтенант.

И когда я вопросительно вскидываю на него глаза, он объясняет:

- Я узнал это от одного приятеля!

Когда он уходит, валюсь плашмя на кровать и спрашиваю себя: Неужели все это действительно происходит со мной? Где находится мое Я? Что же происходит со мной? Никакого порядка в мозгах больше нет...

Париж! Как мало я побыл в нем!

Готов отдать свою правую руку в споре за то, что мы были на волосок от гибели. На волосок – это уже становится для нас слишком дорогой привычкой.

Мы вынуждены постоянно протискиваться в какие-то щели и протискиваемся – снова и снова. Но я пока еще не протиснулся через все ячейки этого кровавого сита. Меня, сквозь все мои печали ведет мой добрый ангел-хранитель, словно мудрый взрослый, ведущий своего ребенка через пропасть.

А может быть судьба хочет меня в конце пути просто сжечь, превратить в пепел – как бы же-лая сказать: Потрепыхался чуть дольше других и хватит?

«Sursis», – это слово настолько понравилось мне, что стало казаться чем-то обыденным: le sursis – отсрочка.

Мысли вертятся по кругу и никак не могут из него выбраться.

Те подонки от медицины! Просто съебались! И виденный мною сброд в изящных сапожках и кожаных задницах на галифе. С толстыми шнуровками погон на плечах, господа генералы медицинской службы в своем напыщенном кюбельвагене – хоть им-то попало, по крайней мере, по полной программе! Так и хочется всплакнуть!

Ну и месиво из них получилось всего-то от одной мины! Столько мясного фарша за одно по-падание!

А теперь я опять вижу железнодорожное ущелье: Огромные черные решетки, гранитный парапет, лестницы, уходящие вниз в глубину с мерцающими рельсами, людское месиво, копошащееся будто муравьи. Затем подстриженные наголо, теснящиеся в попытке выбраться на дорогу, головы. И среди них я вижу Симону. Никакого сомнения: Это была она! Голос, глаза – это была Симона!

Стоит мне лишь представить ее длинные волосы – это определенно была она. Стоит мне от-бросить прочь ее жалкие серые тряпки, в которых она была – и это снова она. Такие тряпки изменят любого. Но не голос и глаза!

Эти расширенные ужасом глаза были направлены на меня.

Я на грани потери рассудка от круговорота подобных мыслей. Моему самообладанию приходит конец. Приходится прилагать неимоверные усилия, чтобы не заплакать.

Корчить из себя сильную личность – холодного и бесчувственного, прошедшего штормы и бури вояку! Способного дать отпор – и не позволяющего дать слабину...!

Как же я сыт всем этим театром!

Где-то очень далеко слышу лошадей. Время от времени раздается стук копыт, и затем отчетливое эхо.

Артиллерия на конной тяге! Какую задачу они должны здесь выполнять? Рассуждая трезво, война Семидесятых закончилась Бог знает когда. Они могут всего лишь быть бессмысленно принесены в жертву.

В полусне размышляю: Почта в «ковчеге»! Это должны быть сотни писем... Почта, которую мы должны обязательно доставить.

В локте сильно стучит. Теперь у меня точно температура. Не удивительно при таком сильном кровоизлиянии! Если только оно захватило весь сустав – останется ли моя левая рука неподвижной?

А я хотел вернуться невредимым с этой войны. Хотя теперь уже в этом больше не уверен.

Сначала добраться до Нанси и от Нанси дальше в Лотарингию. Где-нибудь должны же снова ходить поезда. Тогда сесть в первый же попавшийся поезд и оставить этот «ковчег»!

Вопрос лишь в одном: Удастся ли нам проехать настолько далеко?

Шины?! Дрова?!

И хрен его знает – не придется ли нам с нашим «ковчегом» топать до самой немецкой грани-цы?!

На заре уже не соображаю, до какой степени я измучил себя ночью: Сна ни в одном глазу.

Незадолго до отъезда слышу: Dreux пал!

Разворачиваю свою карту: От Dreux до Версаля – напрямик на восток – всего лишь 60 кило-метров. А в Версале все выглядело так, будто фронт находился еще черт знает как далеко! Не могу этого понять...

Одно ясно: Если бы мы остались лишь на один день в La Pallice больше, то не смогли бы ни-куда выехать.

Бартль и «кучер» разжились где-то новыми дровами. Не хочу спрашивать, где и как.

В любом случае, мы скачем дальше, впервые без забот о дровах по большому шоссе на восток как по маслу.

Вся местность вокруг сформирована как огромное волнистое железо.

Мы едем поперек волн.

Спустя пару-тройку километров «кучер» внезапно принимает вправо и останавливается. Бартль сразу же выходит из машины.

- Снова спустило колесо! – произносит он с горечью.

- Теперь нам крышка!

- Пожалуй, можно и так сказать, господин обер-лейтенант, – рычит Бартль и яростно стучит по левому заднему колесу. Затем подзывает «кучера»:

- Давай, рви жопу, лентяй!

Выясняется, что вчера ничего не было сделано с заменой колеса. Вчера вечером, вопреки моему приказу, камера запасного колеса не была залатана. И теперь мы вынуждены латать ее на обочине шоссе.

- Чудесно! Поразительно! – говорю с сарказмом.

Креплюсь изо всех сил, чтобы не разразиться матом. Не имеет никого смысла! говорю себе, сдерживая ярость.

Если так и дальше пойдет, то вопреки всей нашей предусмотрительности у нас больше не останется, в конце концов, никакого ремонтного комплекта. Шины и так уже клееные-переклееные.

Просто чудо, что они еще вообще держат воздух.

Бартль держит паузу и стоит с таким видом, будто из него выпустили весь воздух. Верю ли я, хочет он узнать от меня, что мы, с нашим драндулетом, можем еще далеко уехать.

Добрый Бартль с каждым разом все сильнее действует мне на нервы своим larmoyant.

И все же, при всем при том, мы оставили самое плохое позади нас. Не могу понять одного, почему Бартль ведет себя сейчас так, будто мы снова вляпались в крупную неприятность.

Присаживаюсь на влажную кромку травы придорожной канавы и пытаюсь привести чувства в порядок: Действительно ли я любил Симону? Даже после ее спектаклей в Фельдафинге? Не был ли я после всего этого немного испуган, чтобы все еще любить ее? Как можно любить кого-то, кого нужно постоянно предостерегать от опасности – как, если объект любви принимает все за шутку и смех? Сказал ли я Симоне в своем последнем посещении La Baule хоть единый раз «Je t’aime»? Или Симона мне: «Je t’aime»? Не стало ли тогда слишком сильным давнее недоверие, которое я старался насильно пода-вить в себе? Становится жарко. Проклятия и ругань Бартля и «кучера» уже едва воспринимаю.

И, все же, спустя какое-то время мы вновь катим по дороге – ровно и словно без мотора.

Стараюсь изо всех сил поддерживать себя в бодром состоянии духа. Лучше всего можно было бы погрузиться в сон. Мы больше не одни на этом шоссе и не боимся потеряться: Перед нами катят транспорты Вермахта и за нами тоже, и каждую пару минут кто-нибудь нас обгоняет.

Проезжаем мимо зенитной пушки уставившей ствол в небо.