Вкус жизни, стр. 33
А математичка ее сразу поняла. «Лена интроверт. Она только внешне веселая и бесшабашная. Она живет своим внутренним миром, стараясь не замечать неприятных сторон бытия».
Мать… Казалось бы, надо было рассказать ей про все эти девять лет. Но та боялась услышать правду, а сама она не могла начать столь болезненный разговор. (За всю жизнь так и не случилось того, что могло бы их сблизить. Не складывались у них отношения. Так и не стала она родной…)
Лена глубоко запрятала минувшее и стала жить настоящим: непонятным, не полностью осознаваемым, тяготившим ее, как досада или заноза. Непостижимость происходящего в семье беспокоило, больно задевало ее. Незнание распаляло воображение. Без правильного понимания прошлого в ней не формировалось истинное настоящее. Каким-то временным казалось ей проживание в семье, в подвешенном состоянии себя чувствовала. Ей нужно было время, чтобы самой во всем разобраться. Еще этот отчим… его злорадные надсадные смешки с привкусом презрения и принижения. Он был в эти годы ее самым большим кошмаром. Из-за него период ее адаптации в этой семье так и не закончился. Ни укрыться, ни заслониться. А эти неопределенные, трудно расшифровываемые взгляды соседок, их невыносимо тягостная неискренняя жалость. В ней сквозили пошлость и непорядочность. Им всегда больше всех надо. К чему бередить запретную тему?.. Дай бог терпения, не природного, натренированного.
Только однажды она сказала бабушке как бы между прочим, мол, иждивенцев и незаконнорожденных детей матери не любят. На откровенность вызывала?.. Почему мать держала Лену в жесткой узде? Боялась ее прямоты? Боялась мужа?.. Вот и стояла Лена перед ней всегда как замороженная и молчала, уйдя, как считала мать, в свою неблагодарность. Что она понимала в Ленке!
…У нее был удивительно красноречивый открытый взгляд. Людям, которые ей лгали, он говорил одно и то же, но в каждом случае по-разному: «Зачем? Я же все понимаю». Взрослые не выдерживали и отводили глаза. Они неловко переминались или раздражались, но замолкали. «Понимаешь, – жаловалась она мне, – вижу, что нагло обманывают, злюсь, но ничего не могу поделать. Будто в ступор вхожу. Не могу себя перебороть. Не умею «отбрить» обидчика как делаешь это ты». Она так искренне удивлялась непорядочности или неправильности взрослых! Никак не могла привыкнуть. Не хотела…
Возмущалась: «Говорю дяде Леше, мол, зачем вы мешок картошки с размаху на спину забрасываете? Так ведь спину можно сорвать. Мне когда тяжело, я сначала на табурет, потом на стол его взволакиваю, а потом уж на плечи беру и тащу». А сама думаю: перед кем он тут выхваляется? Кто его тупость оценит? Я, например, за разумный подход в любом деле. И ты думаешь, он меня послушал? Как бы не так! Он же мужчина, а значит, по определению умный. А теперь, как приходит время сажать или убирать картошку, так он в больницу бегом. Жена одна управится, осилит, женщины выносливые. От силы без ума толку мало» Совсем как старушка рассуждала. Мне бы и в голову не пришло приглядываться, кто как работает, а ей до всего дело было, всё замечала, всё пыталась понять.
«А как-то иду на станцию за хлебом. Гляжу, мужики по реке за лещами гоняются. Больная рыба почему-то поверху плавает. А реку уж первый тонкий ледок прихватил. Я заволновалась, кричу, чтобы вылезали поскорее, пока почки не застудили. Куда там! Увлеклись, визжат от восторга, как дети малые. А потом с ними жены будут, как с детьми малыми нянчиться… Ну, не может же быть, чтобы у ребенка больше было рассудительности».
И на меня один раз очень даже рассердилась. Я посмеялась над «заскоком» своей бабушки, мол, каждый год сушит мешок сухарей и прячет в погребе спички, керосин и ящик соли. Так Ленка мне целую лекцию прочитала о жизни своей бабушки: как та с детства батрачила у жестокого помещика, про голод, про три войны. Совсем застыдила. Будто сама все это пережила. Никогда я не видела ее такой злющей. Оказывается, ее бабушка тоже страдает тем же «недугом». В «печенке» у нее сидит страх перед голодом.
…Лена никогда ничего не просила у родителей. Сначала, сразу после детдома, она не знала, что можно что-то просить, но довольно скоро поняла, что она не тот человек в семье, который может себе это позволить. Конечно, поначалу не всегда ей хватало выдержки не зареветь. Случалось, что детское мужество покидало ее, и она убегала. Какой уж тут триумф воли?.. Научилась и этому. Причем первым делом. Кому охота играть на поражение, есть же самолюбие.
Лена всегда искала в себе созвучие с хорошими людьми. Бабушка для нее была воплощением справедливости и мудрости. Она очень любила, уважала ее подлинную, тихую доброту. Хотела заслужить ее одобрение, мчалась к ней по первому ее слову «в полной боевой готовности». Нет, чтобы как я: взбрыкнуть, отказаться. Говорила о бабушке с нежным чувством, вызывающим слезы. И она ее тоже любила, но внешне своих чувств не проявляла. Защищала. Мать начинала выговаривать, а она ей: «Как ты любишь все усложнять. Не бери в голову, не забивай мозги мелочами».
Не принято было в их семье произносить высокие слова, хвалить, громко восхищаться. Мать, правда, иногда смеялась, но как-то осторожно, скованно. И улыбалась натянуто, безрадостно; что-то ее тревожило, не давало в полную силу порадоваться. Позже Лена поняла: гуляет отец. Жалко ей было мать. И бабушка мало в жизни хорошего видела, оттого и неулыбчивая, но добрая. У нее печальные глаза, скорбно сжатые губы, глубокие морщины, как трещины на обезвоженной земле. Они от недостатка радости в жизни.
Лена рассказывала: «…Старательно орудую частым гребешком. С характерным шорохом падают на газету противные козявки. Я их с гадливым чувством давлю, не давая сбежать ни одной «заразе». У меня волос-то всего: ежик да чубчик. В детдоме не баловали разнообразием причесок, всех на один манер стригли. И где же они, гады, прячутся, где находят укромные местечки? Уж не в ушах ли? Каждый день их рьяно вычесываю, зло уничтожаю, каждую субботу