Вкус жизни, стр. 32
Ей в лесу не страшно. Здесь ей вольно и спокойно. Она любит лес, и он ее любит. Она ложится на шуршащую листву, смотрит в небо и улетает на белых облаках в царство, где все люди счастливы. Небо долго не отпускает ее, потому что тоже ее любит. Она это чувствует…
Незнакомый звук притягивает ее взгляд в то место, откуда вот-вот должно появиться что-то живое, роящееся – шмели или шершни. Она не боится их, но из предосторожности все же прячется за дерево. Ей интересно. Она радуется… Встревоженный ветерок принес дождь. Капли шлепают по листьям. Хорошо!
…Спускалась в овраг, а сама думала: «Зачем лезу?» Но мысль была какая-то далекая, глухая. И она все равно продолжала спускаться. Почему?.. Через речку пыталась перебраться вброд. И опять думала: «Зачем?» Не понимала опасности и шла в глубину, пока не сообразила, что может утонуть. С большим трудом выбралась… Потом была жутчайшая яма, где она чуть не погибла. И в нее полезла из любопытства. Дикое желание во что бы то ни стало вылезть, чтобы не опозориться перед малышами, заставило бороться. Наверное, так мир познавала.
Вспоминая лучшие моменты из дошкольного детства, те, что в своей несхожести и неповторимости укрепляли ее и радовали, она понимала, что это по большей части общение с природой, а не с людьми. Природа во всей своей бесконечности и непостижимости тогда принадлежала ей. Так казалось. А вот принадлежать к миру людей так, чтобы он радовал, восхищал, чтобы она любила его, у нее не получалось. Она ощущала сложность окружающей ее природы, и это нравилось ей, а непостижимый человеческий мир пугал. От него не скроешься, не сбежишь.
Ей была по душе простая логика общения с природой: я тебя не трогаю – ты меня тоже, я тебе помогаю – ты мне тоже. А с людьми так не получалось. На добро ей часто отвечали злом, обманом, не испытывая при этом угрызений совести. И ее удивление и возмущение только подтверждали странную тайну их неизбежности и непонимания ею причин таких взаимоотношений. Отторжение себя от плохих людей было единственно приемлемым способом общения. Она не смотрела в их сторону, отворачивалась, сжимала свое сердце в кулачок, чтобы мучительное чувство обиды не разрывало ее душу. А потом убегала в светлый березовый лес или в поле, где бесконечное, спокойное пространство растворяло в себе все плохое. Конечно, не полностью. Грусть всегда оставалась с нею.
Наблюдая за шумно играющими мальчишками, она думала: «Я одна такая тоскливая, или они умеют прятать свою грусть?» В дошкольном детстве она редко предавалась беспечным забавам, только внимательно наблюдала их со стороны, словно изучала.
…Перед отъездом в другой детдом было прощание с доброй няней. И тут она впервые почувствовала, что может любить кого-то из этого неласкового, непостижимо чужого мира взрослых. И в ее душе что-то стронулось, ей вдруг захотелось чуть-чуть соприкоснуться с тем миром, но так, чтобы вовремя спрятаться в свою скорлупу, если больно тронут, грубо зацепят… Няня, даря ей ласку прощания, разбудила в ней сначала слабую, а с годами все крепнущую способность не бояться будущего. Она увозила с собой ее сочувствие и любовь. Ее сердце согревалось няниными объятьями, омывалось няниными слезами. И ее собственные слезы стали в тот момент не слезами горестей и обид, а знаком любви и благодарности к этому доброму человеку. Когда горе расставания, страх неизвестности и радость ласки прощания в один миг сошлись, слились воедино, сердце впервые позволило себе допустить в душу удивительное незнакомое чувство… ощущение настоящего счастья. «Няня меня любила, когда я сама еще не умела любить», – вспоминала она позже.
…Но и в другом детдоме, а потом и в семье еще долго наяву и во сне ее преследовал яростно ненавидящий взгляд жестокой воспитательницы, в ушах оживал ее змеиный голосок. В голове вспыхивали страшные моменты. На смену одной картине являлись другие, не менее отвратительные… Воспоминания эти, часто бессвязные и бессмысленные виделись ей как живые. Она жутко пугалась, начинала непроизвольно сучить ногами, будто пытаясь убежать. Иногда от страха на время теряла голос… как в те печальные годы, уже кажущиеся далекими-далекими… Чаще всего это случалось в первые минуты пробуждения, когда тело уже бодрое, а рассудок еще в тумане. Когда давняя память выступала на передний план и мучила ее кошмарами, оставляя горький осадок на весь последующий день.
(Много-много лет спустя, оглядываясь на прожитую жизнь, она поняла, что никто никогда больше не жалел, не успокаивал ее, никто так не был с ней нежен и ласков, как та няня. Она больше никогда так остро не ощущала любви сострадающей. Вот откуда в ней постоянная тоска и неожиданно бурные, вроде бы беспричинные слезы! Душа всегда желала тепла и любви, а их не было…)
Потом появился дедушка, потом бабушка. Но то было совсем другое… и по-другому…
Никогда в ней не было легкой беззаботности, которая дается человеку в детстве, в родной семье и остается с ним навсегда. В ней постоянно присутствовало настороженное, томительное отношение ко всему происходящему, которое накладывала и выказывала болезненная память о прошлом и никогда не исчезающая тоска… Отсюда в глазах грусть и безнадежность, так несвойственные ее возрасту.
– …Я не задавалась таким вопросом. Не занимала меня эта проблема. Не берусь утверждать, что настал ее черед. – Голос Жанны прервал ход мыслей Инны, и они, вяло заскользив по узким каналам памяти, незаметно рассеялись.
И, тем не менее, немного поспорив с Жанной, Инна опять окунулась мыслями в воспоминания.
…Иногда рассказы Лены окрашивались в цвет сиюминутного настроения… Здесь, в деревне, ее тоже обижали, но никто не слышал ее стонов, и на лице ее ничего невозможно было прочесть. На людях почти всегда улыбка «рот до ушей»: она всем довольна. И никакой взрослый никогда не мог догадаться, о чем она думает. Правда, иногда взгляд грустных, недоверчивых глаз опровергал первое впечатление, не укладывался в привычную схему взрослых, но лишь я знала, что эта ее веселость продиктована глубокой внутренней трагедией, только я иногда