Колокольня 2002, стр. 2
Как просто, тихо, без речей,
Решился будничный вопрос:
Мой дом, теперь уже ничей,
Приговорен – идет под снос.
Еще денек – и крыша с плеч,
Сползется гусеничный лязг.
На пустыре, где стенам слечь,
Устроят бревна перепляс.
Где белый голубь на шесте,
Где в мае яблоня в фате,
Где звоном битого стекла –
Гляди – стрижи из-за угла,
Где по натянутой струне
Танцуют тени на стене,
И чертит детская рука
Границы мира с чердака.
Не дом – корабль кверху дном.
Один – и ты уже не флот.
Большим растерзанным окном
Кричал его беззубый рот:
«Здесь больше некому стеречь
В горошек ситцевую ночь!..
И на траву, как было, лечь,
И полететь куда-то прочь».
Где белый голубь на шесте,
Где в мае яблоня в фате,
Где звоном битого стекла –
Гляди – стрижи из-за угла,
Где по натянутой струне
Танцуют тени на стене,
И манит пальцем на крыльцо
Кавказской пленницы лицо.
Что здесь задумано потом –
Благословенным трижды будь!
Конечно, дом, конечно, дом
Построят здесь когда-нибудь.
Каркас, затянутый в бетон,
Глаза окон – во все концы.
«А где же тот?.. А где же он?..» -
Весной замечутся скворцы.
Где белый голубь на шесте.
Где в мае яблоня в фате.
Где звоном битого стекла –
Гляди – стрижи из-за угла.
Где по натянутой струне
Танцуют тени на стене.
И тихо лестница-клюка
Живет под мышкой чердака.
Родня
Сосед Антоныч жил пока, собой не донимал.
Под солнцем место – девять метров в коммуналке.
Костыль под левую с утра, в пальто – и похромал.
Соседи звали за глаза: «зипун на палке».
А к ночи тихо – щелк замком,
Пахнёт в прихожей табаком,
Вздохнет на панцирной – и в храп
До самого утра.
Где ногу потерял старик – бог весть.
Бог весть еще какие раны есть.
И воевал – не воевал,
Никто вопрос не задавал.
Так жил и обрастал смешно щетиной и быльем.
По мелочам ко мне, случалось, обращался:
- Такое дело, Александр, ссуди до пенсии рублем,
Через неделю возвращу, как обещался.
Он мог бы мне не возвращать –
Я был готов ему прощать.
Он бедно жил, он тихо пил,
И я б не то ему простил.
Родных его никто не знал и не узнал бы впредь.
Полсотни пенсии – вот все, что слала почта.
Он до последней не дожил три дня, и вышло умереть.
Соседи видели из скважины замочной.
И вот на кухне у кастрюль,
Где чистят лук, где парят тюль,
Где только знали, что бранить,
Собранье: как похоронить?
Куда весь хлам его девать, куда?
Кто завтра въедет проживать? (беда!)
И есть ли кто-то из родни? –
Вот и хоронят пусть они!
Так день прошел и – вот те на! – вприпрыг и семеня,
Бочком в прихожую, прикашливая скорбно,
По одному, по два, по три, как с неба грянула родня,
Так ненавязчиво и по-собачьи сворно.
И здесь же (не из хвастовства!)
Склоняли степени родства,
Сыскался даже брат родной
С сынком и первою женой.
Составлен перечень, где скарб наперечет.
(А то, не дай бог, что к соседям утечет!)
И по согласию сторон:
Дележка – после похорон.
А через день еще старик в последний слег приют,
Вороны справили поминки сиплым карком.
На стены новые жильцы известку с дихлофосом льют
И сокрушаются: «Ах, как полы зашаркал!..»
На дверь – табличка, новый шрифт,
Последний стул запихан в лифт,
Родным гора как будто с плеч,
Острят над поводом для встреч.
Машина «Мебель» у подъезда тарахтит,
А женка брату: «Мебелишка-то не ахти...»
Галдит-гадает детвора:
- Кто переехал со двора?
Цветочный бульвар
Закачался палубой бульвар –
Так солнце шпарит.
Изо всех вокруг сидящих пар
Дай присяду к этой паре.
С головой в газету завернусь
На пять минут.
Поскучаю, повздыхаю и дождусь,
Когда уйдут.
Так и есть. Встают. Поверх меня
Стрельнули взглядом.
Ну, куда вы? Я же вас не прогонял,
Хоть до звезд сидите рядом.
Нет… Пошли.
Конечно, к лавочке пустой.
Ах, пара так мила.
Мне лишь: «Дядя, ты простой…»
И все дела.
В ясный день неоном синим
На цветочном магазине
Вывеска все та ж,
И трамвай в пылу звоночном
Разбирает срочно, срочно
Пестрых остановок ералаш.
С грохотом по памяти обвал:
Ну, точно, точно!
Здесь же я, убей меня, бывал,
Вот и магазин, скажи, цветочный!
Не один бывал. И волосы – до плеч.
А кто она?..
Что-то начинает солнце печь
Хмельней вина.
Имя выдохну, как поцелуй.
Эх, были муки!
Вот и голос: «Слышишь, лучше не балуй,
Убери подальше руки!..»
Поднимаю кверху сразу две,
Шиплю ужом:
- А хочешь, я без рук на голове? -
И с ней заржем.
На углу в стеклянной рубке
Телефон опять без трубки –
Позвони за так!
И в большом зрачке оконном
Сладким жалом Скорпиона
Деву жалит звездный Зодиак.
Гляну на часы. Опять стоят.
Ах, вон, на башне…
Тоже вспоминали вдругоряд,
Как и я, за день вчерашний?
Как на весь к утру уснувший двор,
Носы задрав,
Три аккорда – очередь в упор:
«Кен бай ми лав!..»
В голове засело – хоть колом
Теши – не выбить!
От гитары ребра лестниц – ходуном,
Окна – в крик: она не выйдет!
В спину – острыми булавками смешки
Подружек-злюк.
А я им в голы пазухи снежки –
По локти рук.
На двери замок висячий
Косит скважиной незрячей –
Сторожит киоск.
Из цветочного отдела
Через небо тянет тело
В семь цветов большой висящий мост.
Все. Пора идти. Дела, дела…
Ах, память-ведьма.
Вон, целуются. Девчонка так мила,
Да и парень – не последний.
Так сидят – куда уж ближе –
Как мы, точь-в-точь.
Ну-ка, ближе… Вижу, вижу…
Родная дочь!
Ну, теперь уж точно мне пора,
Да боком, боком.
Это дело, видно, здесь с утра –
Оба сдернули с уроков.
Не узнали, не увидели хотя б!
(им до меня ль!)
Подойди, попробуй, скажут: «Пап,
Иди гуляй!..»
В клумбе неба полуночной
Млечный путь – бульвар цветочный
С запахом фиал.
Вариант невероятный:
Два десятка лет обратно –
Взял и по бульвару прошагал.
Мариночка
Учились мы с Мариночкой, когда при слове «рок»
Со страху залезали под кровати.
Ей школа образцовая открыла сто дорог
И выгнала ее за вырез в платье.
Кричал директор что-то о бедламе
И, тыча зло в Мариночкину грудь,
Публично оскорблял ее «битлами»,
А под конец вдогонку крикнул: «Блудь!»
Тогда словцо «эротика» считалось матерком,
А первый бард считался отщепенцем.
Катилась жизнь веселая на лозунгах верхом
И бряцала по бубнам да бубенцам.
Храня тебя, Марина, от разврата,
И миллион таких еще Марин,
Упорно не хотел кинотеатр
Показывать раздетую Марлин.
Ты нам тогда, Мариночка, мерещилась во сне –
Совсем как из нерусского журнала,
Где не регламентированы юбки по длине –
Как ты была права, что бунтовала!
Коль целый хор лысеющих мужчин
Кричал: «Длинней подол и круче ворот!...»
И миллион таких еще Марин
Ему назло с ума сводили город.
Бежали мы, Мариночка, на выставки картин
В аллеи, где художник чист и беден,
Где не сумеет высокопоставленный кретин
Угробить скрипку глупым ором меди.
Там на маэстро клифт с потертой фалдой,
Но сколько ты ему ни заплати,
Не нарисует женщину с кувалдой
На стыках паровозного пути.
Ты выросла. Все вынесла. А мой гитарный бой
Сыграл поминки дикостям запретов.
Мариночка, как нужен был твой с вырезом покрой
Для первых бунтовщических куплетов.
Прости меня теперь великодушно –
Я ни один тебе не подарил,
Хотя б за то, что самой непослушной
Была среди бунтующих Марин.
Монашенка
Постригалась тихо, без апломба,
Без благословения в миру.
С корочками вузова диплома
Из полнометражки – в конуру.
– Монастырский хлеб, опомнись, пресен!..
– Чур! Сутана – вечно! Не фата!..
Постригалась натрезво. Без песен.
Грешная все это суета.
Скорбное, без лейбл, сукно сутаны
Терто пересудами до дыр.
Приведись удариться в путаны –
Словом не обмолвился бы мир!
Ксения, послушница теперь уж,
Грех земной поклонами отвесь.
Поступай, как знаешь, если веришь.
Впрочем, смысл