Сорок дней Муса-Дага, стр. 72

Зато рваные раны Габриэла были почти незаметны под пластырями доктора Алтуни. Перенесенные побои — первые в его отстраненной и оберегаемой от внешнего мира жизни, — это тяжелейшее испытание еще больше сблизило его с другими, да и он после этого стал им ближе.

Совещание уполномоченных обсуждало тревожное положение с запасами продовольствия, исправить которое, к несчастью, уже нельзя было. В мирное время жители деревень после сбора урожая пополняли запасы зерна — покупали у турецких или арабских крестьян, так как сами хлебопашеством почти не занимались. В нынешнем же году, парализованные ожиданием грядущего бедствия, они упустили возможность закупить продовольствие на зиму. Теперь за упущение приходилось расплачиваться.

Муки, картофеля и кукурузы в деревнях было совсем мало. Для того чтобы растянуть это количество на более или менее долгий срок, требовалось расходовать эти продукты крайне экономно. Но так как армянин привык есть очень много хлеба и очень мало мяса, то перед руководством лагеря возникла серьезная проблема. Вдобавок в первые дни на Дамладжке нельзя было печь хлеб, оттого что еще не успели вырыть в земле тондыры. Поэтому пастор Арам Товмасян отдал распоряжение, чтобы в пятницу вечером ни на час не гасили огонь в тондырах и спекли как можно больше лаваша и лепешек, которые переселенцы возьмут с собой на Дамладжк.

К концу совещания Тер-Айказун объявил, что наутро в пятницу состоится торжественное богослужение. По окончании литургии со звонницы снимут оба колокола, и процессия верующих понесет их на кладбище, чтобы там предать земле. Затем народ совершит прощальное моление на могилах предков. Тер-Айказун добавил, что хотел бы доставить на Дамладжк несколько корзин с освященной могильной землей. Тогда те, кто умрет в бою или в лагере сопротивления, не будут одиноко лежать в бездушной пустыне, а упокоятся с горсткой от века священной земли в изголовье.

В пятницу утром заптии, действительно, все до единого сбежали в мусульманские поселения. Мюдир и муафин отправились верхом к себе в Антиохию.

Церковь в Йогонолуке была задолго до назначенного часа запружена народом — так не бывало со дня ее освящения. Притвор и большой четырехугольник, над которым высился купольный свод, оба клироса и даже ступени амвона были заполнены до отказа. По древнему обычаю церковь была без окон, и острые янтарные мечи солнечного света проникали, как сквозь бойницы, через прорезы в стенах, похожие на Всевидящее око. [73] Но скрестившиеся солнечные клинки не освещали храм, напротив, они затмили огни свечей и раскинули над человеческой толпой сеть. причудливых, трепетных теней. Сегодня на молебстве в Йогонолук пришли не только сотни верующих из маленьких селений, но и все священники и певчие, пожелавшие принять участие в этой последней литургии «на твердой земле».

Никогда еще хор не пел так полнозвучно-тихо духовный гимн, возвещавший у подножия алтаря облачальный обряд священника в ризнице:

Тайна глубокая, непостижимо ты безначальна!
Ты украшаешь горние царства, словно предвестие
недоступного света,
Ты украшаешь великою славой и блеском
Воинство сил светоносных.

Никогда еще Тер-Айказун с таким смирением и трепетом не исповедовался перед народом в грехах. Под его золотой короной горело позорное пятно от удара дубинкой. И никогда еще таинство поцелуя мира, союз общины во Христе, не соединяло души более святыми узами. Прежде, когда дьякон после молитвы, кончавшейся словами «Приветствуйте друг друга святым поцелуем», подносил к губам регента хора, учителя Асаяна, кадильницу, а тот целовал следующего за ним певчего и объятие ширилось, охватывая не только хор, но и прихожан, — тогда это беглое прикосновение чаще всего было только проформой. Сегодня же все они, крепко обнявшись, по-настоящему целовали друг друга в щеки и губы. Многие плакали.

Когда же после причастия священники, участвовавшие в богослужении, стали по знаку Тер-Айказуна раздевать алтарь, вся община, охваченная внезапной безмерной скорбью, опустилась на колени. Горький плач, стоны и жалобы возносились ввысь, замирая под куполом, над рябью теней, над скрещенными архангельскими мечами солнца.

Каждый предмет престольной утвари поднимали вверх, показывали молящимся, прежде чем он исчезал в соломенной корзине: потир, [74] дискос, [75] дароносицу и большое напрестольное евангелие. Кадильницы, серебряные светильники и распятия ризничий прятал в особый сундук. Под конец на алтаре остался только белый кружевной покров.

Тер-Айказун в последний раз осенил себя крестом, на какое-то мгновение руки его, цветом своим напоминавшие желтые церковные свечи, замерли в нерешительности над белым покрывалом, потом вдруг рывком сорвали его с алтаря. Нагой открылась взорам каменная плита, которую когда-то выломали из серой известковой скалы на Муса-даге. В ту же самую минуту мастеровые папаши Товмасяна спустили из звонницы на полиспасте большой и малый колокола. Затем они с трудом подняли эту тяжкую медь — порознь каждую громаду — на погребальные носилки, с приставленными к ним носильщиками, по восемь на вынос каждого колокола.

Процессию открывали причетники, несшие высокий крест. За ними, раскачиваясь, следовали погребальные носилки с колоколами. Потом шли Тер-Айказун и священники. Бесконечно долго тянулась эта похоронная процессия до Йогонолукского кладбища. Казалось, она и впрямь провожает в могилу особенно почитаемых покойников. Стояла одуряющая жара. Лишь изредка Средиземное море, умиротворяя сирийское лето, посылало через хребет Муса-дага свое прохладное дыхание.

Кружившийся перед шествием песчаный смерч, точно призрачный танцор, открывающий танец, являл собой лишь жалкое подобие того великого столпа облачного, что указывал путь в пустыне сынам Израилевым.

Кладбище было расположено далеко, по дороге в Абибли, Резчиково село. Как большинство кладбищ на Востоке, оно раскинулось на пологом скате горы и не было огорожено. Эта особенность, да поваленные либо покосившиеся и ушедшие в землю надгробные плиты, на выветрившемся известняке которых были топорно вырезаны крест и буквы, придавали ему сходство с турецкими или еврейскими кладбищами в Малой Азии.

Когда процессия подошла к кладбищу, со склепов и могильных плит взметнулись серые, как летучие мыши, тени. Это были старухи в отрепье, которое не рассыпалось, верно, потому только, что слиплось от пыли и грязи. Старух всюду тянет в такие места. Они и на Западе известны, эти завсегдатаи обители смерти, эти неизменные свидетельницы и охранительницы тлена, для которых нищенство зачастую просто вторая профессия.

Здесь, в Йогонолуке, это была гнездившаяся среди могильных обломков, тесно спаянная профессией каста плакальщиц, женщин, обмывающих покойников, и повивальных бабок, которые, согласно некоему социальному закону, принятому в деревнях, осуждены были жить за гранью общества. К этим отверженным принадлежали и несколько нищих слепцов с лицами библейских пророков, а также те фантастически изувеченные калеки, которых создает только Восток. Здешнее население спасалось от собственного же человеческого шлака тем, что, за отсутствием других мер, изгоняло его в это священное и в то же время нечистое место. Вот почему никто не испугался, когда две помешанные с душераздирающими воплями вбежали на кладбищенский холм, прячась от пришельцев.

Итак, если погост с его окрестностями служил Йогонолуку богадельней и домом умалишенных, он имел еще и другое назначение — был местом ссылки здешних знахарей. Факел просвещения в руках Алтуни, Грикора, Шатахяна и их предшественников изгнал знахарство за пределы деревень, но не уничтожил его. Плакальщицы, возглавляемые Нуник, Вартук и Манушак, спасаясь от ненависти доктора Алтуни, отступили сюда, но не дальше. Здесь они ждали вызовов клиентуры; но практика их вовсе не сводилась только к обмыванию покойников и бдению у гроба: чаще всего они занимались лечением хронических больных и детей многодетных матерей, которые меньше верили науке доктора Алтуни, чем травяным настоям, заговорам и заздравным молитвам Нуник, Вартук, Манушак. Нельзя отрицать, что в этой старинной борьбе перевес не всегда бывал на стороне науки: суеверие имело перед нею неизмеримое преимущество, поскольку знахарство располагало огромным разнообразием снадобий и методов лечения. Отчасти способствовала этому неуспеху медицины и угловатость доктора Алтуни, который, исчерпав свои возможности как врача, не старался придумать какой-нибудь утешительный для пациента вздор. Не таков был характер у Нуник; она ни за что не признавалась, что ее познания исчерпаны, и никогда не стушевывалась перед смертью.