Крестьянское восстание, стр. 32
Пленник стал на колени и обратил взор к небу, но ратники потащили его силой. Тахи весело поднялся но лестнице и в теплой комнате продолжал болтать с Еленой, которая, между прочим, рассказала ему, что утром у нее был священник Бабич и спрашивал, где сейчас находится молодой Джюро Могаич, так как люди наверняка знают, что он ушел в Канижу.
– Скажите ему, Елена, – ответил Тахи, – pro primo, что Могаича захватили турки и, вероятно, сделали из него евнуха; pro secundo, пусть этот проклятый поп избегает появляться в моем доме, не то я дам ему здоровый щелчок по его святой тонзуре. Какой мошенник! Он сам из кметов и такая же собака, как и вся эта кметская сволочь!
Прошло пять дней после сретения. Господин Ферко отдал изрядную дань золотистому вину, которое его люди захватили в погребе Ивана Сабова в Брдовце. Лицо его пылало, глаза горели. В прекрасном расположении духа он вскочил на ноги. Сдвинув шапку набекрень, он спустился по лестнице и громко позвал:
– Петар! Эй! Петар! Где ты, каналья?
Петар Бошняк немедленно пришел и отвесил низкий поклон.
– Принеси ключи от подземелья, посмотрим, как-то веселится наш гость, Иван Сабов. Да возьми с собой краюху свежего хлеба!
Слуга исполнил приказание, и они спустились по винтовой лестнице; впереди Петар нес светильник, хлеб и ключи, а за ним шел господин Тахи. По темному подземному коридору они дошли до железной двери. Петар отпер ее, вошел, а за ним Тахи. Когда слуга поднял светильник над. головой, стало возможно разглядеть это жуткое помещение. Из каменной коробки шел сырой и смрадный дух. Голые каменные стены были местами покрыты мхом и плесенью, а кое-где выступала и вода. В углу, на гнилой соломе, копошился живой комок, возможно, что и человек. Да, да, это и был человек. Из-под окровавленных, затверделых тряпок виднелась человеческая кожа, торчали красно-синие, вспухшие и отмороженные ноги. Руки, худые, бледные, судорожно вцепились в солому. И руки и ноги были в тяжелых железных оковах. Не зверь ли это? Во всяком случае, это что-то живое, потому что иногда вздрагивает, иногда испускает глухое мычание. Нет, это все-таки человек, так как из-под черных окровавленных волос, прилипших ко лбу, виднелось землисто-бледное лицо. В нем не было ни кровинки. Запекшиеся, посиневшие губы полуоткрыты, зубы торчат, как у тигра. Темные глаза горят и вращаются, как у бешеной собаки. Иногда живой комок издает то стон, то глухое рычание. Он словно врос в землю. Да и не удивительно! Ведь человек пять суток не ел и не пил. Тахи, подбоченившись, стал перед этим комком, как собака перед мертвой дичью. В глазах его были ненависть, презрение и жестокость.
– Эй! Гость дорогой! Эй, Иван! Как поживаешь, хорошо ли тебе здесь? – спросил Тахи издевательски.
– Воды! – простонал человек, вытаращив глаза.
– Черт возьми, воду-то мы и забыли, – ответил Тахи, – но вот тебе свежий хлеб, к тому же белый. Поешь, кум! Ты проголодался.
И бросил пленнику хлеб. Тот вздрогнул и, словно движимый какой-то неведомой силой, сел, схватил хлеб обеими руками, как обезьяна, и стал, бормоча, жевать и глотать, пока не проглотил все до последней крошки. Тогда пленник начал тяжело дышать, приподнялся и простонал сквозь слезы:
– Прошу вас, умоляю, дайте бумаги… завещание… жене… детям… ох, ох! Дайте!
Тахи молчал.
– Умоляю вас, пожалуйста, – и пленник поднял руки с растопыренными пальцами, – священника, позовите священника, ради бога, священника!
– Позволь, отец, позвать попа, – раздался позади Тахи голос Гавро, который из любопытства последовал за отцом.
– Убирайся вон, сумасшедший мальчишка, – рассердился Тахи, – неужели ты думаешь, что поповское колдовство отворит двери рая этой чертовой собаке? Никогда!
Пленник задвигался, стал судорожно подергиваться, рот его раскрылся, на губах показалась пена, он замотал головой и прохрипел:
– Воды… воды… жжет внутри… хлеб жжет… воды… воды… во… – и камнем грохнулся наземь.
На минуту воцарилась тишина. Петар приложил ухо к груди пленника.
– Готов, – сказал он.
– Ну, – усмехнулся Тахи, – этот и в аду будет меня помнить! – Но когда он посмотрел на мертвеца, когда увидел этот остекленелый взгляд, уставившийся на пего из угла, ему стало не по себе, и он вышел.
Что-то снилось ему в эту ночь?
14
Пасмурный день 25 сентября 1566 года. Небо покрыто светло-серыми тучами, из которых по временам моросит осенний дождь; они окутывают вершины гор, а на желтые и красные листья лесов медленно стелется туман. В эту пасмурную погоду небольшой отряд всадников не спеша двигался по направлению к Суседу; далеко впереди ехал господин Тахи, рядом с ним Гашпар Алапич. На обоих были темные кабаницы, оба молча глядели вперед из-под надвинутых на лоб мокрых меховых шапок. На лицах их, вообще говоря довольно злых, можно было заметить какое-то мрачное спокойствие; лицо горбатого Ганг-пара было особенно бледно. С башни раздался звук трубы, ворота широко распахнулись, и мрачный отряд молча въехал в замок. Несколько охотничьих собак запрыгали вокруг хозяина, слуги почтительно кланялись; во двор выбежала госпожа Елена, вся в черном, и с ней ее сыновья Гавро и Степан и дочери – Клара Грубер из Самобора и Маргарита Оршич из Славетича. Госпожа Елена осунулась и была очень бледна; в ее темных волосах заметно было много седины; черные глаза ее были полны печали, ужаса и беспокойства. Помахав рукой жене и детям, Тахи слез с коня и молча расцеловался со всей семьей. А Гашо поклонился госпоже Елене. Все были объяты какой-то тревогой и страхом, и потому никто не проронил ни слова, пока все общество не вошло в покои замка, где сыновья и дочери поспешили спять с отца и гостя оружие и мокрые дорожные кабаницы. Тахи поглядел на старинные портреты, висевшие на темных стенах покоя, вздохнул и, проведя рукой по курчавым волосам, проговорил:
– Ну вот, я, слава богу, и дома! – и, взяв обе руки жены, продолжал: – Здравствуй, жена! Здравствуйте, дети! Давно я не был здесь и думал, что мы никогда больше не увидимся, потому что злой рок нас жестоко покарал п мы еще не совсем пришли в себя. Получила ли ты мое письмо из Канижи? – спросил в заключение Тахи, опускаясь на скамью.
– Получила, супруг мой, – ответила Елена, и на глаза у нее навернулись слезы.
– Ну, там я тебе все написал о кровавом дне седьмого сентября, о поражении под Сигетом и о героической смерти твоего брата Николы. В последние годы Никола не был со мной дружен в много напортил и мне и тебе; но это другая статья, de mortuis nil nisi bene; [55] он защищался храбро и пал смертью героя, он заслужил славу, а те, кто, по глупости, его покинули, те, кто не хотели меня послушаться, о них нечего и говорить, ну их к черту; если хотите узнать подробности, расспросите нашего достойного гостя, господина Алапича, который был очевидцем и едва спас свою шкуру, потому что побывал-таки в турецких когтях.
– Да, побывал, – и Алапич вздохнул с горечью. – Я вам, благородная госпожа, все расскажу подробно, когда подлечу свои поломанные ребра, так как, понятно, стол и квартиру у проклятых нехристей я получил не по доброй воле; и отпустили они меня на свободу только потому, что я переоделся в одежду простого солдата. Если б они только знали, что я тот самый человек, который под Шиклошом так здорово расквасил им башки, то, клянусь честью, не снести бы мне головы. Я вам все расскажу, но сейчас, ей-богу, не могу. Я готов лопнуть со злости, что мы так глупо потеряли Сигет, потеряли вашего брата, в то время как войско короля медлило и топталось где-то вокруг Джюра. Но теперь бесполезно плакаться, такова воля божья. Будем надеяться на лучшие времена.
Госпожа Елена прослушала все это спокойно, но крупные слезы капали из ее глаз, и при последних словах Алапича она закрыла лицо руками и зарыдала:
– Ведь он же был мне брат! Говорите что вам угодно, но он был Зринский, достойнее, славнее всех других; он не заслужил такой ужасной смерти. Надеяться на лучшее? Но на что? Брату нехристи снесли голову, потому что он был герой, а моего сына Михаила турки взяли в плен в Краине, и бог знает, что с ним станется. Фране! Фране! Подумал ли ты о своем сыне, о своем кровном детище? Фране! Я потеряла брата, не допусти, чтоб я потеряла и сына!