Семейные беседы: романы, повести, рассказы, стр. 31
– Леоне, – говорил он, – станет государственным мужем.
– Как здорово! – радовалась мать и хлопала в ладоши, как будто это уже произошло.
– Он будет премьер-министром!
– А Марио? – спрашивала мать. – Его что ждет?
У Марио, по мнению Адриано, были более скромные перспективы. Он Марио недолюбливал, считая его слишком большим критиканом, и тоже не одобрял его отход от группы Росселли. Может, он даже раскаивался в том, что когда-то устроил Марио на фабрику, а тот сразу кинулся в заговоры, потом был арестован и бежал.
– А Джино? А Альберто? – все приставала мать, и Адриано терпеливо предсказывал.
В хиромантию мать не верила, зато каждое утро, сидя в халате за чашкой кофе, она раскладывала пасьянс и приговаривала:
– А ну-ка, поглядим, станет ли и впрямь Леоне государственным мужем. А ну-ка, поглядим, станет ли Альберто знаменитым врачом. А ну-ка, поглядим, подарит ли мне кто-нибудь хорошенький домик.
Кто мог ей подарить «хорошенький домик», было уж совсем неясно – во всяком случае, не отец, которому опять стало казаться, что у него не хватает на жизнь, особенно теперь, при этих расовых законах.
– А ну-ка, поглядим, долго ли протянет фашизм, – говорила мать, тасуя карты, встряхивая седыми волосами в капельках воды после холодного душа и подливая себе кофе.
В самом начале расовой кампании Лопесы уехали в Аргентину. Все наши знакомые евреи или уже уехали, или готовились к отъезду. Никола, брат Леоне, эмигрировал с женой в Америку. Там у них был какой-то старый дядюшка Кан – его никто в глаза не видел, потому что из России он уехал совсем мальчиком. Время от времени мы с Леоне тоже поговаривали о том, что надо ехать «в Америку, к дяде Кану». Однако визы нам не дали. Вскоре Леоне лишили гражданства.
– Хорошо бы нам получить паспорт Нансена! – все время твердила я.
Это был специальный паспорт, который в исключительных случаях выдавали лицам, лишенным гражданства. Я услышала об этом от Леоне, и паспорт Нансена стал пределом мечтаний; однако же всерьез ни я, ни он не собирались выезжать из Италии. Был момент, когда еще можно было уехать: Леоне предложили работу в Париже, в организации Росселли. Но Леоне отказался. Не хотел становиться изгнанником, отщепенцем.
И в то же время парижские эмигранты представлялись нам замечательными, необыкновенными людьми: даже не верилось, что где-то их можно встретить на улице, пожать им руку. Я уже давно не видела Марио и не знала, увижу ли когда-нибудь. Он для меня тоже стал теперь необыкновенным, как все они, как Гароши, Луссу, Кьяромонте, Кафи. Кроме Кьяромонте, который бывал у Паолы на взморье, я из них больше никого не видела.
– А как выглядит Гароши? – спрашивала я у Леоне. «Вон он, Париж, – думала я, шагая по проспекту Франции, – совсем близко, за теми горами, окутанными голубоватой дымкой. Так близко, и вместе с тем между нами пропасть».
Столь же недосягаемыми и необыкновенными казались те, кто сидели в тюрьме: Бауэр и Росси, Винчигуэрра и Витторио. Они все больше отдалялись от нас, погружаясь во мрак потусторонности. Неужто совсем недавно Витторио ходил по проспекту Короля Умберто, выставив вперед свой подбородок? Неужто с ним и с Марио мы играли в растения и минералы?
У отца отобрали кафедру. Но вскоре он получил приглашение от какого-то института в Льеже. Они с матерью уехали.
Мать прожила в Бельгии несколько месяцев. Она ужасно тосковала там, и письма ее были полны отчаяния. В Льеже все время шли дожди.
– Будь он проклят, этот Льеж! – ругалась мать. – Будь она проклята, эта Бельгия!
Марио написал ей из Парижа, что Бодлер тоже терпеть не мог Бельгию. Мать не очень жаловала Бодлера, ее любимым поэтом был Поль Верлен, но тут она сразу же преисполнилась симпатии к Бодлеру. Отцу в Льеже работалось хорошо, у него даже появился ученик – юноша по фамилии Шевремон.
– В Бельгии только двое милых людей – Шевремон и квартирная хозяйка, больше не с кем словом перемолвиться, – говорила мать, вернувшись в Италию.
Она зажила как прежде. Навещала меня, Миранду, Паолу Каррару, ходила в кино.
Моя сестра Паола сняла на зиму квартиру в Париже.
– Теперь, когда Беппино нет со мной, я начну экономить, – то и дело заявляла мать, чувствуя себя при этом такой бедной. – Буду ограничивать себя в еде. Бульон, отбивная, одно яблочко.
Каждый день она составляла себе это меню. По-моему, с особенным удовольствием она произносила «одно яблочко» как самый яркий пример своей воздержанности. Мать всегда покупала яблоки, которые в Турине называют «карпандю».
– Это же карпандю! – восклицала она тем же тоном, каким говорила о трикотаже «от Нойберга» или пальто «от синьора Белома». Отец терпеть не мог эти яблоки, чем очень ее удивлял.
– Как невкусные? Это же карпандю!
– Охо-хо, и почему я так люблю тратить? – вздыхала мать.
Мать и впрямь не умела придерживаться режима экономии, который сама для себя вырабатывала. По утрам после пасьянса она усаживалась с Наталиной в столовой и принималась подсчитывать расходы; обычно это кончалось перебранкой, потому что у Наталины деньги тоже не задерживались, текли сквозь пальцы. Мать говорила, что если уж Наталина наготовит, то всех нищих на паперти можно накормить.
– Твоим вчерашним мясом всех нищих на паперти можно накормить! – твердила мать.
– Мало сготовишь – он ругается, много – опять не угодишь, а вчера он сама сказала, что придет Терсилла, – огрызалась Наталина, надувая и без того толстые губы и возбужденно размахивая руками.
– Да хватит тебе руками махать! Почему никогда грязный фартук не сменишь, ведь сколько фартуков я тебе накупила – всем нищим на паперти хватит!
– Ох, бедная Лидия! – вздыхала мать, тасуя карты и подливая себе кофе. – Это же бурда, а не кофе, неужели нельзя варить покрепче?
– Кофемолка плохая. Пускай он купит другую кофемолку, сколько уж раз говорено, у этой слишком дырки большие, сразу все проваливается, а кофе – она продукт нежный, к ней подход нужен.
– Как бы я хотела быть маленьким принцем! – говорила мать, вздыхая и улыбаясь.
Больше всего на свете ее привлекали могущество и детскость, причем ей хотелось, чтобы оба эти качества сочетались: в могуществе была бы детская непосредственность, а в детскости – авторитет и независимость.
– Боже, какая же я стала страшная, старая! – восклицала она, примеряя шляпку перед зеркалом.
Шляпы мать носила только потому, что они куплены и стоят денег: на улице ей всегда хотелось снять шляпу на первом же углу.
– Как хорошо быть молодой! – с порога говорила она Наталине. – А сейчас я выгляжу на все сорок!
– Какие сорок, ему уж под шестьдесят, ведь он на шесть лет меня старше, – возражала Наталина, грозно размахивая шваброй.
Голос у Наталины был хриплый, и в нем всегда слышалась угроза.
– В этом платке ты похожа уже не на Людовика Одиннадцатого, а на Марата, – говорила ей мать и уходила из дому.
Она шла к Миранде. Миранда слонялась по дому с усталым и безнадежным видом; распущенные белокурые волосы уныло свисали по плечам, словно она потерпела кораблекрушение.
– Да пойди же умойся холодной водой! И пошли на улицу! – увещевала ее мать.
Холодная вода была для матери испытанным средством от лени, тоски и плохого настроения. Поэтому она сама по нескольку раз в день умывалась холодной водой.
– Теперь я трачу мало. Мы с Наталиной остались вдвоем и живем экономно. На обед бульон, отбивная и одно яблочко, – твердила мать как заклинание.
– Это ты мало тратишь? Ни за что не поверю, – говорила Миранда. – Ты такая транжирка! Вот я сегодня купила курицу. Дешево и вкусно. – Миранда произносила слово «курица» протяжно и в нос, таким образом она как бы противопоставляла свою практичность нашей безалаберности. – Вдобавок я ведь не одна, вдобавок Альберто так много ест! – Это «вдобавок» было еще одним аргументом в ее пользу.
Отец прожил в Бельгии два года. За эти два года произошло много событий.
Вначале мать все время к нему ездила, но Бельгия нагоняла на нее тоску, и к тому же мать очень боялась, что в мире вдруг что-нибудь случится и она окажется отрезанной от Италии и от меня. В отличие от других детей меня матери все время хотелось взять под крылышко, должно быть потому, что я была младшая; то же чувство она перенесла на моих детей. И конечно, ей казалось, что я в постоянной опасности, потому что Леоне часто сидел в тюрьме. На всякий случай его сажали, как только в Турин приезжал король или еще кто-нибудь из властей. За решеткой он проводил дня три-четыре, потом, когда высокий гость отбывал, Леоне выпускали, и он приходил, весь заросший черной щетиной, со свертком грязного белья под мышкой.