Деревенские дневники, стр. 9

Александра Македонского почему-то душевно жаль, все-таки из хорошей семьи, у Аристотеля учился, элегии сочинял – и вдруг такое мальчишество: взял и завоевал полмира, основав лоскутную, нежизнеспособную империю, и, спрашивается, зачем? А вот социалистов, желающих осчастливить народы, совсем не жаль, во-первых, потому что «человеческое счастье – это гораздо сложнее, чем полагают господа социалисты» (Федор Достоевский), а во-вторых, кого и как может осчастливить глубоко несчастное существо, у которого ни кола, ни двора, ни образования, ни племени, ни профессии, ни семьи… Однако мысли уже начинают путаться, налезать друг на друга, и вскоре сон гасит сознание. Снится всегда какая-нибудь ерунда, положим, будто ты выгуливаешь собаку в Столешниковом переулке, а тебе навстречу идет фараон Джосер…

Кажется, только прикорнул, как уже кто-то стучит в окно.

– Эй, хозяин, дрова нужны? – Это Пашка Сидоркин из нашей деревни, который, вероятно, украл у бывшей супруги тележку дров. Я отвечаю решительным отказом, и тогда он зовет меня покурить. Наискосок от моей усадьбы третий год строится некто Елена Сергеевна, предпринимательница из Твери, и вкруг постройки валяются сосновые бревна, – на них-то мы и усаживаемся курить. Сидоркин заводит свой козырной сюжет…

– Сколько раз я ей говорил: на хрена, говорю, Сергеевна, тебе эта санатория, построила бы домик с марсандой – самое было б то!

– Для человека главное, – отвечаю, – это живительное пространство, в котором себя вольготно чувствует твое «я». Недаром настоящий крестьянин всегда норовил прикупить земли.

– Ну это, наверное, при царе Горохе существовала такая мода, сейчас колхознику земля и даром-то не нужна.

– Удивительное дело, – говорю. – Неужели у вас на весь колхоз не нашлось ни одного мужика, который решил бы завести собственное хозяйство?!

– Ну почему? Нашелся один такой, землю взял, телят завел, сушилку свою построил – все, как полагается у мироеда и кулака…

– Ну и что?

– Убили.

– Как так убили?! – Так и убили за просто так!

Солнце уже давненько перебралось на ту сторону реки и, точно с устатку, присело на кроны деревьев, произведя неожиданное, золотисто-салатовое свечение, молодая трава, еще нечувствительная к движению воздуха, потемнела, и ветер стих, галки угомонились, слышатся только соседские, по-вечернему умиротворенные голоса. Вот уж действительно, как подумаешь, благодать.

По вечерам обыкновенно бывают гости. Поскольку слышимость в местах противоестественная, то о приближении гостей из соседних деревень я узнаю задолго до их появления, когда они еще только въезжают в Козловку, это за рощей, гречишным полем, речкой Козловкой же и предлинным оврагом, который почему-то называется Сухой Ключ. По голосу двигателя я даже распознаю, кто именно едет в гости: то Логиновы на «девятке», то Диодоровы на «Рено».

Положим, вечерним делом сижу у Генки-астронома на скамеечке у ворот. Заметим, что Астрономом он прозывается вот по какой причине: за малой приспособленностью к хозяйству жена Татьяна частенько посылает его сторожить утят; сидит Генка на берегу маленького вонючего пруда, затянувшегося тиной яхонтового оттенка, и смотрит в небо: не ровен час, ястреб налетит и нанесет урон сонму его утят. Разумеется, такое меланхолическое занятие не могло не сказаться на его умонастроении, во всяком случае понятно, отчего он пописывает стихи. Подозреваю даже, что Генка по-своему обогатил поэтическую традицию, по крайней мере он обошел японскую культуру трехстишия «хокку» и навострился сочинять вирши, состоящие из двух строк. Например:

Того и жди
Пойдут дожди.

Или:

Внутри бьется, чуть дыша,
Молодежная душа.

Так вот, сидим мы с Генкой-астрономом на скамеечке у ворот; я любуюсь на закат, грозно-багровый, волнующий, как дурное предзнаменование: запад придавила темно-лиловая туча, оставив голубую полоску по-над горизонтом, и солнце оттуда выглядывает, словно глаз, налившийся кровью, – Генка по инерции смотрит в небо.

– Ген, – говорю, – сколько молока надоил сегодня?

– Литров шесть, – отвечает он, – а вчера было полное ведро. Ну с каждым днем все хуже и хуже, то есть вся Россия помаленьку идет к нулю! В позапрошлом году продали лен? Худо-бедно продали, а в прошлом году льнокомбинат ни копейки не заплатил, и, можно сказать, пошел по миру наш колхоз. Так надо думать, что в этом году вообще лен сеять не будем, вот до чего дошло!

У Генки-астронома три коровы, две свиньи, десяток овец и птицы не сосчитать, но он аккуратно голосует за коммунистов и после очередного поражения левых сил напивается так, что начисто пропадает, и Татьяна, вооружившись совковой лопатой, идет по деревне его искать.

Невольно подумаешь: русская жизнь, взятая среднеарифметически, – это сплошной какой-то «Вишневый сад», а взятые среднеарифметически русские люди – сплошные фирсы, которых защемило по двум кардинальным пунктам, именно: человека забыли, и куда было лучше при господах. Ну не умеет – или не желает – наш соотечественник жить сегодняшним днем, а предпочитает существовать либо днем завтрашним, либо вчерашним, неважно, что завтра для него чревато всененавистными демократическими свободами, а вчера он высунув язык гонялся по Москве за любительской колбасой. Но то, что мы называем «сегодня», собственно, и есть жизнь, и, стало быть, русский человек просто-напросто не очень-то любит жить, что проясняет многие особенности нашего быта и национальной истории, например, почему мы-таки победили в Великой Отечественной войне.

Итак, сидим мы с Генкой-астрономом на скамеечке у ворот, разговариваем, вдруг явственно слышу, что гости едут: вот Дио-доровы на «Рено», вот Логиновы на «девятке», да к тому же еще и Холмогоровы на «Оке». Благо, по деревенской жизни всегда найдется, чем угостить, вплоть до самодельного кальвадоса из райских яблок, и покуда соседи минуют овраг, гречишное поле, рощу – на маленькую полянку позади дома будет вынесен пластиковый белый стол со стульями, а на столе появится свеча в стеклянном подсвечнике, четвертная бутыль кальвадоса, соленьяваренья и большое блюдо жареных окушков. И десяти минут не пройдет, как, перецеловавшись по московскому нашему обычаю, усаживаемся за стол; разливается по стаканам яблочная водка, зажигается свечка – и вдруг увидится картина поразительной, не нынешней красоты: еще не ночь, но воздух прозрачно-темен, на востоке низко висит изумрудная Венера, звезда весенняя, и точно смотрит, чуть в стороне, у забора, белеет вишня, похожая на тучное привидение, а недвижимое янтарное пламя свечки озаряет лица каким-то библейским светом; даже собаки не брешут, разморенные тишиной, ну разве майский жук налетит, жужжа, и слышно плюхнется в смородиновые кусты. Говорить не хочется, и так хорошо, но мало-помалу кальвадос развязывает языки.

– Вот интересно, – говорю, – сколько лет нашей деревне? Вероятно, лет двести, а может быть, и пятьсот.

Логинов говорит:

– Вы представляете себе: пятьсот лет тому назад, еще при Иване III, сидели вот так же здешние мужики, от которых и костей, наверное, не осталось, и говорили о том о сем…

Я:

– И один другому говорит: не нравятся мне теперешние порядки, вот татар зачем-то прогнали, а, спрашивается, зачем?!

– В том-то все и дело, – вступает Диодоров, – что не там мы ищем исток вековечной своей беды. У русского человека во всем климат виноват или англичане, а сам он нечаянно падший ангел, который по недоразумению питается лебедой.

Мы так, замечу, давно знакомы, что тезисами говорим, опуская связующее звено, но все равно получается примерно «Вишневый сад».

– Истинная правда! – меж тем соглашаюсь я. – Если бы мы поменьше думали о правительственном кризисе в Доминиканской Республике, а побольше заботились о себе, Москва давно бы стала столицей мира.