Деревенские дневники, стр. 11

С недавнего времени как-то нехотя пишешь прозу; во-первых, совестно водить читателя за нос, выдавая свои фантазии за былое, а во-вторых, стали вдруг раздражать условности, на которых держится литературное ремесло, например, необходимость выдумывать для персонажей экзотические фамилии или неизбежный порядок слов. Вообще художественная проза – это слишком игра производителя с потребителем, чтобы ею было извинительно заниматься в зрелые годы, тем паче на склоне лет. Хочется говорить с соотечественником без околичностей, напрямки, как Христос завещал: «Да – да; нет – нет; а что сверх этого, то от лукавого». Слава Богу, писателю всегда есть, что сказать в ракурсе «да» и «нет», на то он и писатель, что видит острее, объемлет шире, вникает глубже, чем дано от природы нормальному человеку, по крайней мере он способен сформулировать то, что все понимают, а изложить по-своему – ну никак…

С одной стороны, такой переворот смущает, ибо он навевает предположение, что, может быть, ты просто-напросто исписался, но, с другой стороны, лестно делается, едва вспомнишь, что через него прошли такие титаны, как Николай Гоголь и Лев Толстой. Правда, в обоих случаях переворот дал сомнительный результат: Гоголь в итоге написал книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», которая может быть интересна только специалистам, а Толстой, как известно, ударился в терапию, хотя доподлинно известно: «Литература – редко лекарство, но всегда – боль» (А. Герцен).

Так вот уже года два пытаешься что-то сделать на стыке прозы и публицистики, полагая в этом алгоритме выход из тупика. Не исключено, что тут открывается решение обещающее, продуктивное, тем более что в наше время у соотечественника иссякло желание следить за развитием отношений между Петрушей Гриневым и Машей Мироновой, а если ему нынче и есть дело до художественного слова, то это слово должно быть какое-то непосредственное и веское, как «батон». Поскольку центральная фигура в России сейчас борец от нечем себя занять, писать хочется о борце, то есть о разбойнике, причем разбойнике крайне вредном, особенно если он главным образом ратует за народ.

Тема эта в общем неблагодарная, во-первых, потому что освоенная, во-вторых, потому что по бедственной русской жизни сия аксиома не требует доказательств, а в-третьих, потому что за окном едва приметно покачивается ветка яблони, сквозь нее видно речку, овсы соседнего колхоза «Передовик», высокий берег Волги, заросший елью, осиной и сосной, а дальше только синее-пресинее небо, похожее на театральный задник, по которому плывут куда-то ватные облака. Впрочем, в нашем деле что важнее всего? Слова… Вернее, порядок слов и то, как они пригнаны дружка к дружке, плюс, конечно, хорошо иметь в знаменателе такой дар, чтобы действительность делилась на него без остатка, как, положим, делится пять на пять. Ведь можно сказать и так: наступил октябрь, уже рощи отряхнули последние листья со своих нагих ветвей, дохнуло осенним холодом, дороги замерзли… ну и так далее, а можно сказать и так: «Октябрь уж наступил – уж роща отряхает / Последние листы с нагих своих ветвей…» – то есть слова вроде бы те же самые, а разница такая, как между понятиями «миссия» и «мессия».

Итак, вставляем в каретку лист, вздымаем кисти рук над клавиатурой «Оптимы» – и вперед:

«Когда вождей Конвента с шумом и стрельбой арестовывали в Парижской ратуше, по некоторым сведениям, Макс Робеспьер воскликнул: “Республика погибла, разбойники торжествуют!” Что до республики, затеянной булочниками, которые начитались энциклопедистов, то, может быть, туда ей и дорога, тем более что 9-го термидора, по существу, вор у вора дубинку украл, а вот о разбойниках хочется говорить».

Хочется-то – хочется, а что, собственно, говорить?.. Пока то да сё, можно ручки по-новому переложить, заточить карандашик и понаблюдать из окна за соседским псом, который нежится на солнце и смешно отгоняет мух. Ну разве что так: «Вчуже разбойников понять можно: действительно, куда увлекательней шататься по свету, шокировать публику свежими моральными нормами, отстреливаться и скрываться, нежели битых восемь часов простаивать у станка. Только в том-то вся и штука, что борьба за совершенное общественное устройство есть занятие в высшей степени бессмысленное и коварное, ибо, например, всеобщее избирательное право нельзя завоевать путем вооруженного восстания, его можно только заслужить или выслужить, – Россия вон обрела, наконец, действительно всеобщее избирательное право, но поскольку она доросла много если до конституционной монархии древнеанглийского образца, то законотворчеством у нас занимаются преимущественно лоботрясы и чудаки…»

Прежде подобные рассуждения я просто-напросто втискивал в уста того или иного литературного персонажа, но с течением времени стало ясно, что это прием вызывающе искусственный, и в дальнейшем прибегать к нему не с руки. В дальнейшем дело строилось таким образом: рассуждения – это от автора, в качестве контрапункта к ним – какой-то простой сюжет плюс веселые диалоги, имеющие отдаленное отношение к главной теме, а в финале – пересечение линий по Лобачевскому в заранее намеченной точке координат. Ну и проследить, чтобы каждый период имел собственную округлость, которая достигается определенной последовательностью слогов и в результате так смыкает прозу с поэзией, как заданный ритм смыкает поэзию с музыкой, но не так, как смыкаются фотография и кино. Именно нельзя написать: «А ведь как подумаешь, совсем стало невозможно жить в Москве», – но следует написать: «А ведь как подумаешь, в Москве стало совсем невозможно жить». Впрочем, это делается автоматически, как-то само собой, словно есть в тебе лишний орган, похожий на камертон. Другое дело – к чему эти изыски, если читатель пошел нетребовательный, а редактор – невникающий, во всяком случае редко когда чувствующий музыку языка.

И все-таки самое главное – это придумать простой сюжет. И придумал бы, надо полагать, кабы не тот дефис, что гляжу: соседский пес подозрительно скалит зубы на мирно спящего пастуха Серегу Белобородова, по прозвищу Борода. Пришлось спуститься вниз и отогнать животину прочь – в результате этого мелкого происшествия настроение, конечно, уже не то.

Время около часу дня, дом давно проснулся и живет по обыкновенному распорядку, то есть Ирина Борисовна, дражайшая половина, занимается по хозяйству, собака Кити, ротвейлер породой и болонка по воспитанию, самозабвенно гоняет галок, кошка Маша сидит на подоконнике и делает туалет. Поскольку в голове от усталости непорядок, хорошо с полчаса посидеть под калиной в плетеном кресле, чтобы мало-помалу прийти в себя.

Солнце почти в зените и, хотя оно стало заметно меньше, источает пожарный зной, резко пахнет травами и как будто горелым хлебом, но если потянет воздухом от реки, то кувшинками и прохладой, а если с северо-запада – то горячим сосновым духом, который дает новая банька, стоящая на задах. Хотя в нашей деревне круглое лето живет около сотни душ, ее без малого не слыхать: ну изредка машина проедет, и сразу станет противно дышать, ну заголосит в омутке соседская ребятня, в худшем случае на дальнем конце деревни кто-нибудь заведет электрическую пилу. О чем думаешь в эту пору? Опять же о равенстве, вернее, о том, что архитектор Шехтель был сыном повара из саратовских волгарей, о том, что патриотизм в современном виде подразумевает незаконченное среднее образование, о том, что бы такое съесть на полдник, и еще о том, что весь ход развития человеческой цивилизации направлен к тому, чтобы олухам было удобней жить. На полдник, или, если угодно, на второй завтрак, который бывает в полдневный час, сочиняю следующее меню: жареная колбаса, яйца по-английски, то есть с горчицей, яблочные оладьи с вишневым вареньем плюс разбавленное вино. Но сначала пойти проверить, как там живет-может пастух Серега; а ничего: сидит в теньке под столетним вязом и усердно, продолжительно трет глаза.