Вторая книга, стр. 112
[337]
мом пробовали быть нищими. От этого ни он, ни стихи ничуть не менялись. Причиной перемены биографий была отнюдь не смена "лирического героя", потому что никаких героев у Мандель-штама не было и в помине.
Теория "лирического героя" оказалась живучей и долго пользовалась тайным признанием, потому что только она одна противостояла "классовому подходу" с его статьями-доносами. Иногда даже удавалось отвести удар от автора, возложив ответственность за какой-нибудь неподходящий оттенок мысли на "лирического героя". Люди, подобно актерам, жили двойной жизнью, но у актеров двойственность и маска, в которую превращается лицо, являются условием их искусства, а у современников Тынянова они были защитным сооружением. "Лирический герой" равносилен роли, которую взял бы на себя поэт, но из этого ничего бы не вышло, потому что у поэта нет ничего общего с актером. Актеру тоже не пошло бы впрок, если б он попробовал уподобиться поэту. Это разные виды деятельности - в маске и без маски.
V. Признанный поэт
На этой земле слишком многое не поддается определению, в том числе и поэзия. Как ни ломают голову, определения поэзии нет и не будет. Нет также критериев, чтобы отличить подлинную поэзию от мнимой, суррогатной. Любители поэзии играют как на скачках, ставя то на ту, то на другую лошадь, но, в отличие от игроков, они так и не узнают, которая из них доскакала. Говорят, что время покажет, но и оно часто ошибается, сохраняя предрассудки и кривотолки современников. Неизвестно и какой нужен срок, чтобы все устоялось. Сейчас вышла вперед четверка, четыре поэта - Ахматова, Пастернак, Цветаева, Мандельштам. Навсегда ли?.. Никто не знает. Между прочим, сейчас почти не читают Пушкина. Невольно возникает вопрос, как укладываются в сознании стихи четырех поэтов, которых сейчас называют вместе, если читатели настолько оторвались от поэзии, что за
[338]
были Пушкина. Возникает предположение, что вообще никто ничего не читает, а на поверхность выплыло четыре имени, четыре смутные легенды, которые в случае удачи могут оформиться, но они постепенно растают и исчезнут. Ничего предсказать нельзя: может, люди вообще разучатся читать и книги рассыпятся в прах. Может, они перестанут говорить друг с другом, а станут обмениваться лишь призывными или угрожающими воплями. Иногда мне кажется, что к этому идет. Научились ведь мы говорить на условном и лживом языке, который только прятал наши мысли. За такое расплачиваются потомки, которые вообще лишатся языка и будут только вопить, как болельщики на футбольном состязании. Хватит ли у них на это сил? Ведь сил становится все меньше.
К числу доблестей Ахматовой относится то, что она не придавала ни малейшего значения своему успеху десятых и двадцатых годов. Она говорила: "Так бывает, но это еще ничего не значит". Мандельштам ни на секунду не задумался о своем посмертном будущем. Он просто занимался делом. Мне кажется, что такой была и Цветаева. Так, очевидно, и следует поступать, раз никаких объективных измерителей не найти. Пастернак пробовал нащупать какие-то измерители. Он однажды сказал мне, что "Ахматова и Мандельштам лучше выразили себя", чем он. Это было еще при жизни Мандельштама, и я передала ему слова Пастернака. Он рассмеялся: "Пастернак этого не думает, он это так сказал - чтобы приятно было..." Ахматова же произнес-ла свою любимую формулу: "Тоже красиво..." Больше мы об этом не говорили.
У Пастернака есть прелестное определение поэзии, которое отнюдь не является измерите-лем: "Это - круто налившийся свист. Это - щелканье сдавленных льдинок. Это - ночь, леденящая лист. Это - двух соловьев поединок". И цель есть у поэзии: "...звезду донести до садка на трепещущих мокрых ладонях..." В этом весь Пастернак, удивленный отблеском неба на мокрой после ночного купания ладони. Его рассуждение о том, кто лучше выразил себя в стихах, связано с другой строчкой, которая на мой слух звучит как официальный отчет: "Цель творчества - самоотдача". Я помню, что "творчество" - запретное слово. Хорош был бы художник, который бы под
[339]
вечер сказал: "Я сегодня много сотворил..." Или: "Хорошо после творчества отдохнуть..." Самоотдача или самовыражение как будто целью не могут быть. В них есть скрытое - да какое там скрытое, самое что ни на есть явное! - самоутверждение. Не лучше ли раз навсегда отказаться от измерителей, целей, определений, а главное, от разбухания самости. Удивление, что ты живешь в этом мире и получил таинственный дар речи, лучшее, что есть у человека, в этом как будто зерно поэзии и ее основа. Не этим ли поражает "Сестра моя - жизнь", книга миропознания, благодарности и радости...
Даже великие поэты не знали, как назвать отличительную черту поэзии. Гётевское "чуть-чуть" содержит в себе очень много, но столь же неуловимо, как сама поэзия. В поэзию и в того или иного поэта остается только верить. Я никогда не теряла веры, хотя знала, что женщины, в особенности жены, ошибаются чаще всех. Впрочем, присяжные судьи литературы ошибаются чаще женщин и жен, и их ошибки гораздо вреднее. Сколько на моей памяти было мнимых величин, раздутых общественным мнением и знатоками. От них остался только пепел и прах. Что по сравнению с знатоками бедные женщины, которые иногда верят в дар своего мужа, друга или любовника...
Вместо того чтобы думать о своей литературной судьбе, Мандельштам и Ахматова искали людей, которые в стихах хоть как-то приблизились к поэзии, потому что им не хотелось оставаться в пустоте. Увлекающийся Мандельштам то и дело "открывал" поэтов среди тех, кто не подражал акмеистам и не употреблял "мнимо акмеистических слов". Вместе с Ахматовой он выдумал игру: у каждого из них есть кучка талонов на признание поэтов, но она - жмот, сквалыга - свои талоны бережет, а он истратил последний на старика Звенигородского и просит взаймы хоть один, хоть половинку... Она действительно свои талоны берегла, а в старости стала раздавать их без оглядки - направо и налево. Боюсь, что среди розданных ею за последние годы талонов есть много липовых. Настоящих хватить бы не могло. Пусть уж люди разбирают-ся, у кого талон - настоящий, у кого - нет. Мне это все равно, да и существуют ли талоны?..