Год Змея, стр. 74

Не было у Сармата нитей. Лишь слившиеся в одно жидкое золото — раскалённое, пышущее жаром. Казалось, оно текло в нём вместо крови, кипело вместо слюны и слёз. Рацлаве не то что не соткать полотно — даже не приблизиться к Сармату. Будь у неё не год, а полных сотня лет, всё равно бы не сумела совладать.

Что-то влажное стекло по её щеке да убежало под ворот.

— Почему ты плачешь? — удивился Сармат. — Разве я обидел тебя?

А потом из горла Рацлавы выхлестнулся смех — горячечный, отчаянный.

Это была лучшая песня, сотканная за всю её жизнь. И самая бесполезная из всех — в ней звучала такая печальная весёлость, такой мучительный надрыв. Нити сплетались с нитями: вкрадчивые пророчества, сорванная фата и травы под чужим окном, пахнущие сладко и горестно. Ах, не выходит ничего хорошего от любви, ничего хорошего…

Нежность моя нежность, молодость моя молодость — что же станется через год, милая?..

Песня текла из свирели — острая и скорбно-ласковая.

Говорила ведьма, что обманет меня девка белокожая. Говорила-говорила да не солгала: ах, милая, слышишь — поёт соловей в твоём саду. Только не разберу, о чём, и лишь в груди болит, словно ножом ударили, — для Рацлавы мешались запахи и звуки: птичья трель, железо, душная ночь… Под чужим окном качались уснувшие цветы, и земля была холодная и сырая. Песня взлетала и срывалась с самой вершины — будто бы задыхалась, чтобы через мгновение раскрыться с новой мощью.

А затем всё пошло на спад. И, дробясь о самоцветы, остывали звуки, похожие на звон колоколов — не то свадьба, не то панихида. Рацлава отпустила свирель — колыхнулись рукава в багряных мазках.

— Красиво, — заметил Сармат. Он полулежал и наблюдал за невестой, которая, сгорбившись, зябко вела полными плечами. — У тебя кровь. Почему?

— Я забылась, господин, — проговорила Рацлава. — И слишком крепко сжала свирель.

— Похоже, тонкая у тебя кожа, — улыбаясь, согласился Сармат и поднялся — пусть лжёт, если ей угодно.

— Похоже.

— А свирель — острая.

— Острее ножей, господин.

Сармат приблизился к ней настолько, что Рацлава ощутила его дыхание на своём лице — горячее, отдающее вином. Но не шелохнулась, когда он прикоснулся носом к её виску. Когда снимал с её волос самоцветный обруч, когда тянул пуговицы — не для этого ли её везли?

А Сармат, покалывая щетиной мягкую невестину шею, думал, что из девицы выйдет нелюбимая жена — на одну длинную колдовскую ночь. Но пусть она будет ему певчей птицей и пусть играет на свирели, развеивая его тоску до летнего солнцеворота.

***

У правого бока Кригги танцевало веретено, у левого стоял стул с привязанной к нему куделью — тянулось скрученное волокно, которое Кригга нежно перебирала пальцами. Может, драконьей жене только и полагалось, что любоваться нарядами и драгоценными камнями, но Кригга была деревенской девушкой из большой семьи. Она так истосковалась по труду, что выпросила у марл веретено и кудельку — слышали ли прислужницы более странную просьбу? Лицо у Кригги было сосредоточенное и светлое: Малика усмехнулась.

— Неужели ты так любишь прясть?

Княжна сидела рядом, на кованом сундуке. Она сама нашла Криггу: для неё, соскучившейся по человеческому голосу, это не оказалось трудным. Коридоры Матерь-горы переставали казаться лабиринтом — если бы Малика захотела, она бы вышла и к другой пряхе, живущей в этих недрах.

— Я не люблю безделье, — призналась Кригга, вскидывая голову и смущённо улыбаясь. — Меня так воспитали, Малика Горбовна.

Та прищёлкнула языком и закатила глаза, но беззлобно: сейчас женщины казались друг другу почти родными. Многое изменилось с тех пор, как они виделись в последний раз — свадьбы и полнолуния, груды богатств и чужие палаты… Времени оставалось всё меньше: Сармат рассказал Малике, что наступил ноябрь. Но думать об этом не хотелось — так ровно горели лампады, освещая ту часть малахитового чертога, где сидели драконьи жёны. За их спинами мягко колыхалась тьма, похожая на ночную. Веретено всё крутилось и крутилось: Малика едва ли не засыпала, глядя на огрубевшие пальцы Кригги. Недавно они снова заплели ей косу, толстую и медовую, обрывающуюся у лопаток.

Кригга тоже поглядывала на княжну, но теперь гораздо смелее: какая же она была размякшая, какая красивая. С чернявыми, будто подсурьмленными бровями, с обласканным, статным, пышным телом — высокая грудь, покатые плечи и широкие запястья и бёдра. Кригга думала, что на свете нашёлся бы не один мужчина, который простил бы Малике её гордыню и грубость. Тем более, княжна умела быть участливой и терпеливой, как сейчас.

Малика обняла колени и сонно склонила голову вбок.

— За свою жизнь я видела только одну пряху, которая была увлечена работой так же, как ты.

— И кто она?

— Жуткая женщина, — бросила княжна. — Один её глаз жёлтый, а второй — чёрный, без зрачка. В мочки её ушей вставлены лунные камни. У неё сгнившие зубы и двойное имя — Хиллсиэ Ино. Она живёт в этой горе.

Кригга будто бы поперхнулась, останавливая веретено.

— Вёльха-прядильщица? — медленно протянула она. — О боги, ты видела здесь вёльху-прядильщицу?

— Да, — просто отозвалась княжна. — А в чём дело? Ты, видно, много знаешь о ведьмах.

— Только то, что рассказывают деревенские бабки, — Кригга нахмурилась и снова раскрутила веретено. — Нет ведьм сильнее, чем вёльхи-прядильщицы. Они похожи на смертных ещё меньше, чем обычные вёльхи, и у них иная нужда в воде и пище. Сутками напролёт они сидят за прялками и ткацкими станками и покидают своё жилище только раз в году, в зимний солнцеворот. Ты говоришь, скоро декабрь?

— Наверное, уже наступил, — с глаз Малики спала сонная поволока, и угольные радужки стали жадными и блестящими. — Вёльхи покидают своё жилище? Зачем?

— Мне рассказывали, тогда им является богиня Сирпа, — серьёзно продолжила Кригга. — Она сыплет им в глаза истолченные звёзды, а пальцы оборачивает седыми волосами, вырванными из собственных лохматых кос. В самую длинную ночь вёльхи-прядильщицы заглядывают за грань мира живых, а после ткут свои самые глубокие и страшные пророчества.

Малика отвернулась — на малахитовой стене плясала тень от веретена. В свете лампад мягкие руки княжны казались бронзовыми, будто у статуи. В обручальном кольце кроваво пульсировал камень: глубинный гранат, положенный в пасть золотого дракона, обвившего указательный палец.

— Вот как, — прошелестела княжна, поправляя кольцо. — Любопытно.

— Я верю в такие сказки, — осторожно добавила Кригга, вытягивая из кудели шерсть. — Но это не значит, что нужно верить и тебе, Малика Горбовна.

Княжна поднялась с сундука — у лодыжек колыхнулись киноварно-алые юбки.

— Отчего же? — она повела плечом. — Спасибо, что рассказала. Тебя… приятно слушать.

Кригга свела белёсые брови, а Малика, проходя вглубь чертога, рассеянно потрепала её по светло-русой голове. Юрко пронёсся сквозняк — в последнее время по Матерь-горе гуляли потоки холодного воздуха. Лампады дрогнули, свет зарябил, и качнулась тень веретена на малахитовой стене.

— Слышишь, Малика Горбовна? Опять.

До них донеслась едва уловимая песня: в недрах снова кто-то играл, кажется, на свирели.

— Я думаю, это марлы.

— Ты видела их пальцы? — хмыкнула Малика, не смотря на Криггу: княжна шла дальше, туда, где чертог почти не освещался — навстречу далёкой музыке. Голос раскатывался эхом. — Они каменные и жёсткие. Их дело — наряжать змеиных жён, а не плести песни.

Песни, — отдавалось гулом, — песни, песни…

— Тогда…

— Ты не знаешь, сколько у Сармата пленных.

— Верно, — кивнула Кригга, перехватывая шерсть. Она мельком взглянула на княжну — та плавно ступала по каменному полу, — и тут же вернулась к прядению.

В глубине Матерь-горы лилась музыка, живая, будто вода, и невесомая, словно туман. Только не удавалось понять, кто пел и о чём. Малика вздохнула и неспешно обернулась, чтобы воротиться назад, к Кригге. Она не заметила, что её собственная тень на стене была огромной и чёрной, похожей на тень сгорбленный старухи, хотя княжна держала спину прямо.