Год Змея, стр. 46
— Послушай, — повторил Хортим и протянул руку, чтобы Вигге мог на неё опереться, но мужчина распрямился сам. — Ты ведь болен. Я не могу тебя взять.
— Нет, княжич, — просипел в ответ. — Это ты послушай. Я болен, но…
Пол простонал под весом лязгнувшего зубами Фасольда, которому всё явно начало надоедать.
— Поверь, княжич, я буду тебе очень полезен.
Жаровня потухала — в её неверном свете Хортиму привиделось, что зрачки у Вигге вертикальные.
========== Песня перевала VIII ==========
С Мглистого полога стекала река — быстрая, светлая, не скованная льдом. Сильное течение выносило во фьорд её бурно пенящиеся воды. Бархатные травы на берегу — рдяные, бронзовые и зелёные, синие от инея — местами скрывали тонкие пласты снега. Над рекой возвышалась крепкая мельница и, поскрипывая, вертелось водяное колесо. Здесь жил хмурый одноногий мельник, и вот уже несколько лун люди из соседней деревни не находили с ним никакого сладу. Раньше Ингар, сын Вельша, был лишь чересчур молчалив и скрытен — стал грозен и страшен. Теперь, чтобы меньше пересекаться с ним, зерно Ингару отдавали целой деревней. Да и то делали торопливо, словно опасаясь. Говорили, недавно мельник едва не забил до смерти собственного отца. Братья оттащили, и младшему из них, Эйсо, Ингар чуть не свернул шею.
Неполный месяц он провёл в утопающем в лесах Гренске, закупая для мельницы древесину. А как вернулся, узнал, что его любимую сестру увезли Сармату-дракону.
…Трещало колесо, и пузырилась речная вода — молочно-белая, будто бельма. Сгорбившись, Ингар, огромный и заросший — тёмно-русые лохматые волосы, густая борода, — сидел за столом. Из окна открывался вид на холодно-голубой залив и восстающие за ним массивы гор. Облака дремали на пиках, но теперь Ингара не трогала красота. Зачем эти холмы, и реки, и солнце, ласкающее мельничное колесо, если о них больше некому рассказать?
В последние несколько месяцев мужчина редко бывал трезв. За муку ему платили сыром и мясом, немного — серебром. И пенистой брагой. Он не напивался вусмерть, но в глазах никогда не исчезал нехороший хмельной огонёк.
— Сколько тебе лет, Ингар? — говорил знахарь, живущий на лесном отшибе. Единственный, кто оставался на мельнице дольше, чем этого требовало дело. — Ты ещё молод. Зачем себя хоронишь?
Ингару тридцать пять, его любимой сестре — девятнадцать. Зимой исполнится двадцать, и столько же останется навсегда. И пусть отец рыдал, мол, никто из них и подумать не мог, что Рацлаву захотят отдать дракону. Ты продал её купцу, которому задолжал. Сказал увезти в Черногород, выменять на её музыку прощение и покой. Ингар бы забрал её назад, да было поздно. Поздно, поздно — как догонишь караван на одной ноге?
Он хотел убить и отца, и братьев, всех до единого, и его бы не остановили ни крики матери, ни плач сестёр. Насилу удержали.
— Страдания не помогут горю. — От знахаря, коренастого, в рубахе с узорным поясом, всегда пахло шалфеем и чабрецом. Седая борода щекотала горло. — Ты хороший человек, Ингар, и должен оправиться. У меня есть дочь, светлокосая и кроткая. Женись на ней.
Только Ингар выплеснул всю любовь, которую боги когда-то вложили в его сердце.
— Уходи, старик, — сидя на колченогом стуле, он упирался локтем в бедро. — Не надо мне твоей дочери.
Знахарь вздыхал и шёл к двери, но позже возвращался снова.
Рацлава выросла у Ингара на руках. Она была его единственной отдушиной, и он любил её до рези в груди — холил и опекал так, как не смог бы заботиться о собственном ребёнке. Ингар не желал ни богатства, ни славы, ни женщин — ничего, только чтобы эта зима была лютая и снега бы намело по самую крышу. И чтобы они жили с Рацлавой, отрезанные от всего мира. Чтобы сестра засыпала под треск огня в очаге и завывание бурь, а пахло бы сухой душицей. Ингар сидел бы и, не смыкая глаз, сторожил Рацлаву, словно древний воин — ледяную княжну, уснувшую до весенних гроз.
«Это твоя вина, Ингар», — река дробилась о пороги. «Твоя вина», — гулял ветер во фьорде. Черногородский купец никогда бы не захотел его сестру — если бы не свирель древесной волшебницы. О Рацлаве не узнали бы в княжьем тереме, её не отправили бы в дань дракону. Ради сестры Ингар мог принести звёзды с неба и, стоило ей попросить, украл свирель. Твоя вина, твоя — сколько это причинило горя?
Поэтому хмурый одноногий мельник почти не бывал трезв. Поэтому его кулаки были искусаны и избиты в кровь, а те из деревни, кому случалось проходить мимо, рассказывали, что ночами он выл, будто зверь.
Ингар знал одно: он тоже не доживёт до летнего солнцеворота.
***
Караван спускался по склону. На густой мох наползала корка льда, и оттого земля казалась беловато-синей с вкраплениями зелёной поросли. Недремлющий перевал остался позади — страшный, красивый, заволоченный туманами, и отряд ехал между хвойных деревьев, чьи ветви вдавались в ещё не угасшее вечернее небо. Дорога уводила караван вниз, всё дальше от горных вершин, и на неё медленно опускались крупные и влажные снежные хлопья.
Совьон держалась вровень со средней телегой и видела, как драконья невеста прижималась виском к оконной раме, а её пальцы поглаживали отдёрнутую занавеску. После событий на Недремлющем перевале девушка стала ещё тише, чем прежде. Ни криков, ни плача — Рацлава вновь была большой рыбой, плывущей по течению реки. Она мало двигалась, ещё меньше говорила. И совсем не спрашивала о свирели.
Совьон думала, что руки девушки заживут за эти дни. Но нет: даже от ослабевших холодов набегала новая сыпь. И Рацлава остервенело сдирала корочки с заживающих ран, будто, мучаясь, хотела соскрести кожу с костей. Как-то Совьон предложила ей лечебный отвар, но девушка лишь рассеянно покачала головой.
Ворон кружил над хвойным прилеском, над холмами, которые лениво укрывал полупрозрачный снег.
— Где мы сейчас, Жамьян-даг? — старуха рабыня выглянула наружу. Тёплая шаль обнажила веточку красной татуировки на тонкой руке.
Совьон погладила холку Жениха, идущего мерным шагом.
— Въезжаем на Плато Предателя.
Топкие болота и колдовская зелень трясин. Логова разбойников, а дальше — южное разнотравье и сгоревшие остовы лесов. Плато упиралось в Костяной хребет, одним из зубцов которого была Матерь-гора.
— Какого предателя?
Совьон невесело усмехнулась.
— Всё того же.
Тысячу лет назад на месте плато были острые скалы и глубокие ущелья. На этой земле Хьялма спрятал тюрьму брата-мятежника, и здесь Ярхо предал своего князя. Пахло хвоей и почвой, в вышине каркал ворон — Совьон снова повернулась, чтобы взглянуть в окно подрагивающей повозки. Рацлава — серебряный обруч с подвесками, единственная коса — по-прежнему лениво касалась занавески и пусто смотрела на дорогу. На её мягкой шее до сих пор алели две полосы. Первая — царапина от ножа Скали. Вторая — ожог от сорванного шнурка.
Отряд уже достиг прилеска у склона, а Совьон так и не заговорила о случившемся. Да что говорить — несколько дней назад женщина была невероятно зла, но на кого ей следовало злиться? На Рацлаву, тогда то заходящуюся в мольбах — «отдай, отдай», — то лепечущую, что не желала Скали дурного? Совьон понимала: девушка не лжёт. И воительница ли не знала, из чего певцы камня ткут свои лучшие истории. Совьон могла сердиться только на себя — упустила, не почувствовала, не расслышала, когда музыка изменилась, и это едва не обернулось бедой.
Вдруг Рацлава вытянула руку и почти коснулась бока Жениха изрезанными пальцами.
— Ты сломала её? — девушка заговорила впервые за долгое время, и голос у неё был мёртвый. — Сломала, как приказал Тойву?
Совьон посмотрела на неё сверху вниз — тёмные круги под глазами, тревожно искусанный рот. Забрать у Рацлавы свирель — всё равно что вытащить хребет из тела грозного чудовища. Она казалась ослабленной и выточенной слепотой.
— Ответь мне, — слова — шорох песка в гортани. — Я не прошу большего.
Говорят, для того, чтобы победить ведьму, живущую в дремучем лесу, герои старой сказки вытащили самоцвет, пульсирующий в её груди, и раздавили ногами. В самоцвете было спрятано великое волшебство — потеряв его, ведьма умерла. Совьон не сомневалась: потеря свирели убьёт Рацлаву, а Сармату-змею нужна живая невеста.