Библиотека мировой литературы для детей (Том 30. Книга 2), стр. 144
После полуденного «рассвета» идти дальше не захотелось.
Заворожили те самые мелочи, которые так выпукло выставил теперь этот сузившийся горизонт. Целые россыпи маленьких чудес. А мы-то все торопимся, бежим без оглядки, досадуя на бесконечные километры. Нет чтобы взглянуть под ноги: ведь по чуду бежим, через чуда перешагиваем.
Неторопливая ночь у костра. Над жарким пламенем мотаются зеленые ветви. Ярусы ветвей перед глазами: все выше, все перепутаинее, все расплывчатей. Иногда в просвет проклюнется звездочка и заискрит, как росинка. И снова спрячется за листок. Вдруг сорвется сверху ночная бабочка — и винтом, торопясь, головой в огонь!
Лежишь и смотришь. И долго будешь потом вспоминать, хоть ничего значительного и не произошло.
Ритмы гор. Старики лезгины любят подолгу сидеть на берегу реки. Дремлют, привалясь к стволу бука или ореха, слушают гул воды. И живут до 120 лет…
13 июля.
В буковых лесах на склонах постоянно шуршат под ногами сухие листья, тут самый легкий на ногу сразу выдаст себя. А сейчас движется кто-то тяжелоногий. Кто-то грузный и неповоротливый то и дело скользит, оступается и сползает.
Непередаваемо это ощущение неминуемой встречи — нетерпение, тревога и любопытство! Кто там на круче?
А там — медведь. Сполз на четырех растопыренных лапах и замер у серого бука, похожий на глыбу, обросшую желтобурым мхом. Мохнатая курносая морда. Уши, как одуванчики, с солнечным искристым ободком. Смотрим глаза в глаза.
Тысячу раз можно видеть медведя в клетке; никогда он не будет таким, как в лесу! Вроде бы все и то — и все совершенно другое. Как живое существо и его чучело. Чучело лишено жизни, а клеточный зверь — свободы. Словно два разных вида: медведь клеточный и медведь лесной. Один порождает почтение, любопытство, а другой — только жалость и недоумение. Про лесного сочиняют были и небылицы, а про клеточных лишь пишут жалобы в общество охраны природы. Холеный, уверенный в себе зверь и жалкий замызганный попрошайка. А мы-то собираемся редких зверей в клетках сберечь! Может, и сбережем, но это будут уже другие звери…
На воле даже видишь иначе. Грифы и сипы в горах, например, поражают своими… маленькими размерами. И знаешь, что они огромны — крылья размахом в три метра! — а видишь пичугу с ласточку, плывущую выше скал. Слишком велики горы; на фоне их все становится мелким. А гриф в лесу, рядом с маковками деревьев, просто пугающей величины: что-то вроде ископаемого птеродактиля или современного планера. Да так ведь и есть: лапищи с наши руки, клюв — что утюг чугунный, а крылья накроют лошадь от морды и до хвоста.
Гриф не для леса, он просто не помещается в нем! И не для клетки, в которой он снова становится — также необъяснимо — мелким и жалким…
Большое счастье — идти и видеть. Никогда ты раньше не видел этих гор, а теперь — вот они! Их скрытая жизнь, их краски и звуки наполняют тебя. Вот и еще один уголок земли, ставший небезразличным тебе. Еще одна ниточка от тебя к земле.
Над вершинами Ладжар и Кечал-кая утром кружили сипы. Двадцать огромных птиц, как рой чудовищных насекомых, винтом поднимались вверх, а потом разлетались, плывя над склонами и ущельями. Их тени скользили мимо меня и, казалось, клонили травы. Похоже, что выводки сипов уже соединились в стаи: с этого времени и появляются у них особые «сторожевые» горки, на которых они ночуют и следят за полетом своих разведчиков.
Рыжий сарыч, прямо как хищный тетеревятник, упорно гнался за вяхирем: мышеед вдруг вздумал стать птицеедом. Птенцы, наверное, довели.
Среди зеленого леса бурый мирок — завал из бурых стволов. В сухих сучьях шнырит бурый крапивник, буроватенькая зарянка скачет по лохмотьям коры. Буренькая полевка шуршит под валежиной, удирая от бурой ласки. А если еще посидеть, то, наверное, увидишь и бурую ящерицу-веретенницу, и жука-оленя или бурого козодоя. Крошечный — весь на глазах! — мирок. А целой жизни не хватит, чтобы его до конца понять и разобраться во всех тонкостях его отношений!
Красная бабочка-крапивница вдруг погналась за красным хвостиком горихвостки. Добыча гонится за охотником! Бабочка-белянка догоняет белый хвостик каменки. А это ведь все равно, как если бы заяц бросился за лисой. Тем и кончилось: птички на лету развернулись и схватили бабочек. Что это — случай? Или способ птичьей охоты? Подслеповатые бабочки принимают цветные птичьи хвосты за своих сородичей и… попадают в птичий клюв! Да, наверное, тут ошибка. На что уж глазасты птицы, а тоже ведь ошибаются. Та же каменка погодя свечкой взлетела вверх и поймала на лету… белую пушинку! Растерянно опустилась на камень и брезгливо задергала клювиком, стряхивая ее.
Идешь и видишь.
С 19 июля по 23 сентября.
Птицы, которых ищут на… четвереньках! Улары этого стоят. Кавказский улар живет в горах Кавказа между Каспийским и Черным морями. И область его обитания рисуется на карте в виде вытянутой кляксы. На самом же деле это не сплошная черная клякса, а скорее созвездие точек: что-то вроде Млечного Пути. Звездочки и пустоты.
У каждой горы свои улары. И только жестокая непогода вынуждает их покидать обжитые места — и то недалеко и ненадолго. Улары связаны с родной землей почти так же крепко, как и растения. В этом их сила и… слабость: исчезнет гора — исчезнут улары. Да горе и не обязательно исчезать и рассыпаться: довольно, если начнется на ней выпас скота.
Летом улары «собирают цветы». Никто лучше их не знает, где и когда зацветают цветы. Охотники-горцы клянутся, что даже мясо их пахнет цветами! Каждое утро они слетают со скал, в которых ночуют, на горные луговины — клевать цветы. Пасутся, там же и отдыхают, а к вечеру помаленьку поднимаются к скалам, закусывая на ходу.
Самцы и самки у них похожи — не очень-то различишь. Но петушки вроде бы более длинноноги и на бегу кажутся выше самок.
Живут высоко в горах, у вечных снегов в мрачных скалах — за облаками! — большие серые птицы. Долгие звонкие свисты их звучат как голос самой горы. А сама гора как диковинный остров, парящий над морем облаков. Остров уларов.
Приближаюсь к уларьему острову снизу вверх, словно всплывая из глубины. Привычное состояние — течет пот. Мокрая рубашка облепила горячее тело. Пот щиплет глаза, словно едкое мыло. Поташнивает и стучит в висках. Опускаюсь на тропку шириною в ладонь, приваливаюсь к ледяному камню. Вот так бы сидеть и ни о чем не думать. Долго, долго. И ровно дышать. И не держаться за левый бок.
Прямо над головою обвислое брюхо тучи — серое и сырое. Кажется, ткни ледорубом — и польется вода. Встаю, протыкаю муть головой и влезаю в тучу. Темно и сыро. Не видно даже ближних камней; только узенькая тропинка, словно канат наверх. Лезу по каменному канату, больше всего боясь оступиться.
Высота 2650. В лунке у самой тропки гнездо горного конька. Коньков у нас пять видов: лесной, полевой, луговой, степной и вот этот, горный. Различить их на воле практически невозможно — очень уж схожи друг с другом. Их надежнее различать не по виду, а по месту встречи: лесной обитатель в лесу, степной в степи, а горный в горах.
В гнезде два птенца и яичко-болтун. Птенцы в длинном сером пуху — как в пушистеньких свитерах. И все равно им без мамы холодно: не успел отойти, как конек сел греть птенцов. Упорная и терпеливая птичка. Однажды я видел, как конька на гнезде засыпал неожиданный снег. Конек жмурился, хохлился, но сидел! Из снега одна голова торчала. Хорошо, что летний снег недолговечен в горах: проглянуло солнце, и снег потек.
Холодная, непроглядная преисподняя. Глыбы камней, пучки жесткой травы, промозглый туман. А ведь только вчера на солнечном хребте Рустамбаз-Салават от зеленых склонов так сильно пахло, словно я над корытом с медом стоял или над разбитым медведем ульем! Но самое поразительное было то, что ни один цветок в отдельности медом совсем не пах, — а я их, кажется, все перенюхал — желтые, белые, голубые. А вот все вместе — весь гребень хребта и склон! — прямо истекали медом. Цветами пропахли даже руки, которыми я раздвигал траву.