Инициация, стр. 25

Миновав небольшой участок захоронений колониальных времен [53], Дон приблизился к дальнему, более новому концу кладбища. Табличка на могиле его деда — пластина, закрепленная на наклонном надгробном камне, — была самой простой. Она гласила:

ЛЮТЕР АНГСТРОМ МЕЛЬНИК
КАПИТАН АРМИИ США
3 АВГУСТА 1882 г. —
14 ЯНВАРЯ 1977 г.

Жена Лютера была погребена на семейном участке в Беллингхеме [54], так что он покоился здесь в одиночестве.

— Принес тебе цветов, дед, — Дон разложил цветы, постаравшись создать приличную, как ему хотелось надеяться, композицию. Земля была слишком сырой, и садиться он не стал.

1945-й был годом, когда мир Дона разлетелся на куски, годом, который он провел с Лютером за городом, в его старой хижине на холме. Мама разбилась в автокатастрофе, и отец сорвался с катушек и подписался на самоубийственную миссию куда-то в удаленный, богом забытый угол филиппинских островов — истинные обстоятельства его смерти будут пылиться в недрах государственных секретных архивов до второго пришествия. Старшие братья Дона, Колин и Роберт, к тому времени уже жили собственной жизнью: Колин переехал в Валахию, где стал куратором музея естественной истории в замке Мишко; Роберт сбежал из дома, отслужил в морской пехоте, затем в конце 60-х вступил в коммуну в Сан-Франциско и практически исчез с радара, если не считать полудюжины странных писем, приходивших в течение последующих тридцати лет и адресованных «всем заинтересованным лицам». Младшие братья Стивен и Ральф провели лето на другом берегу Атлантики с тетей Мюриэл, лондонской светской львицей. След сестры Луизы, с которой Дон уже давно потерял связь (хотя время от времени и от нее приходили письма), тоже вел на другой конец света; она путешествовала по Восточной Европе в компании богатых и утонченных мужчин; последнее, что о ней слышали, была ее эмиграция в 80-х в Центральную Америку, где она занималась оказанием гуманитарной помощи под эгидой архиепархии [55].

Летом 45-го, когда Дону было четырнадцать, дед научил его курить. Шел третий год увольнения Лютера из армии, и годы эти давались ему непросто. Он занимал себя тем, что вяло пытался составлять сборник стихов, которые писал со времен Первой мировой. Армейские чины списали его в тираж после долгих лет службы — возникла потребность в новом подходе и новых людях: более молодых и более безжалостных, в негодяях, еще более ловких и кровожадных, чем Лютер, соответствующих новым методам быстро меняющейся модели сбора разведданных. Жена Лютера Вера умерла зимой, за год до этого, и большой дом на вершине холма казался слишком просторным для старика и его внука.

Горечь деда уравновешивалась его тонким черным юмором, отточенной и одновременно приземленной манерой самоуничижения, которая в конечном счете скорее бодрила, чем удручала. Мы муравьи. Даже не муравьи. Мы мошки, парень. Так что не пренебрегай молитвами. Он издавал свой ужасный хрюкающий смешок и хлопал Дона по плечу, будто они были парочкой молодых лейтенантиков, обменивающихся шутками.

Семейные вопросы они не обсуждали. Вместо этого они решали, в какой колледж лучше пойти Дону и какую профессию выбрать. В ту пору Дон склонялся к «Роджерс энд Уильямс» [56] с прицелом на океанографию. В реальности же он провел четыре года в Университете Западного Вашингтона [57] и еще два года в Стэнфорде, а в промежутке женился на очаровательной Мишель. Лютер субсидировал то, что не смогли покрыть три стипендии Дона. Летние месяцы каникул, проведенные в доме деда, казались событиями из какой-то другой жизни, но Дон помнил их с пугающей ясностью.

Погода была апокалиптической. Застывшие дни, окаймленные серым небом и бурой травой. Жаркие дни, заполненные зноем и мухами. Мухи ползали повсюду, бились изнутри о стекла всех светильников, устилали своими трупами светлые постельные покрывала, льнули к старым оконным сеткам, словно сине-зеленые занавески, наполняя пространство похоронным гулом.

Лютер днями просиживал на крыльце, несмотря ни на что. Все пространство вокруг его ног и цветочная полка над головой были покрыты пустыми и полупустыми стаканами, выстроенными неровными рядами, словно свечи в средневековой церкви. Он восседал в раскаленной голубой тени, безостановочно куря и глуша скотч бутылками без видимого эффекта, одетый в неизменный строгий костюм, которых в его шкафу имелось не меньше десятка. Его галстук был закинут за плечо, глаза за стеклами очков в толстой оправе затуманены. Сквозь защитную дверную сетку из гостиной доносилось потрескивание «Филко» [58], обрывки бейсбольных трансляций. Лютер сиял в этом мертвом свете, тень себя самого, тускнеющая вспышка сверхновой. Ветхость постепенно проступала в чертах его лица, в его некогда изящных руках, испещренных теперь синими венами, с пальцами, превратившимися в узловатые и неуклюжие пальцы отжившего свой век старика.

Дон знал кое-какие факты биографии деда — а в ней было немало интересного. Лютер Мельник был своего рода легендой смутной эры доисторических времен. Большой дом, построенный его собственным дедом Огастесом весной 1878-го, служил хранилищем и наследием богатой мифологии, пропитавшей историю рода Мельников. Дону нередко выпадала возможность исследовать собрание артефактов, загромождавших кабинет. Дипломы Колумбии и Принстона [59], пожелтевшие сертификаты и пропылившиеся орденские планки. Среди непременных семейных снимков и свадебных фотографий было немало черно-белых карточек, запечатлевших Лютера в компании худого, как щепка, юноши в офицерской форме на фоне экзотических декораций: разрушенных соборов и монастырей, старинных площадей и пирамид, рынков и базаров Старого Света, военных лагерей в пустыне и фортификационных сооружений в джунглях, эскадренных миноносцев и верблюжьих караванов. Все на этих снимках были загорелыми до черноты, все дымили сигарами, все были вооружены и сверкали улыбками, как кинозвезды на съемках исторического фильма, позирующие перед камерой в перерывах между дублями. Сотни и сотни фотографий, которые под конец сливались в один сплошной камуфляжный узор, награждавший Дона головной болью и глубоким сознанием собственного ничтожества. Дед совершал поступки, и эти поступки сформировали и изранили его личность, проникли в кровь, обострили чувства.

Об этой стороне своей жизни Лютер упоминал редко. Он не рассказывал ни о том, как провел год в Китае в качестве агента шанхайской муниципальной полиции [60], ни о сотрудничестве с людьми вроде Фейрберна [61] и Эпплгейта [62], с которыми у него завязалась тесная дружба; ни о своих миссиях во Франции в период Первой мировой. Ни слова не говорил о документах, которые разрабатывал, о слушаниях в конгрессе, в которых принимал участие. На вопросы любопытствующих пожимал плечами и отвечал, что вся его жизнь хранится в армейских архивах — иди и читай. И это заявление, по мнению Дона, отражало действительность как нельзя лучше. Лютер Мельник был раскрытой книгой, и довольно увесистой, но одни страницы были из нее аккуратно вырваны, а другие — зашифрованы.

В то гнусное душное лето 45-го шла кровавая война на Тихоокеанском фронте, конец которой ознаменуют взрывы двух ярчайших солнц: конец войне и конец невинности, пусть даже невинности и дикарского толка. Лютер сам научил его курить. А в один прекрасный день, когда старик был до того пьян, что его дикция стала безупречно четкой, а движения автоматически выверенными, он велел Дону приодеться, усадил его в «студебеккер» и привез в Олимпию. Лютер устроил внуку экскурсию по столице штата и представил небольшой группе пахнущих дорогим одеколоном мужчин в костюмах «Брукс Бразерс» [63] и часах «Ролекс». Эти важные люди улыбались и пожимали Лютеру руку, приветствовали его почти что благоговейно и переводили сверкающие взгляды на Дона, обнажая в акульих усмешках акульи зубы.