Подселенец (СИ), стр. 42

Ночь уже на вторую половину перевалила, когда всё это началось. Я, понятно, первым почуял, аж все волоски на затылке дыбом встали, как на кошке. Сначала шорохи какие-то неясные в подполе, словно очень медленно кто-то там двигается, неуверенно так. Потом уже погромче, банка какая-то упала и разбилась, тут уж и Евдокия напряглась, потом вообще началось…

Дуська баба запасливая была, солений-варений у неё ещё с прошлого года в подполе достаточно оставалось. А тут словно ветер там внизу пронёсся шквальный: стекло бьётся, удары глухие, потом снова звон. Семи пядей во лбу быть не надо, чтоб догадаться, что кто-то очень злой там внизу беснуется и крушит всё вокруг себя. И даже понятно, кто.

А Евдокия, как и не происходит ничего такого страшного, в лице не изменилась совсем. Только с табурета поднялась, к печке подошла, топорик давешний, недавно от крови оттёртый, из-под неё вытянула и как ни в чём не бывало снова у гроба уселась. Но видно, что готова она ко всему, ждёт просто.

Потом в дверцу подпола снизу что-то глухо бухнуло. Сильно так, аж весь дом задрожал. Потом ещё раз. На погребах никто серьёзные замки не ставит — незачем, вот и у Дуськи простая такая щеколда была на четырёх гвоздях хлипких. Горшки с вареньем — они, знаете ли, привычки такой — из подпола на волю вырываться — не имеют.

Гвоздики уже после второго удара наполовину из досок вышли, а после третьего и вообще в сторону отлетели вместе с защёлкой. Потом дверца эта приподнялась — ненамного, ровно настолько, чтоб в неё рука просунуться могла.

А рука, скажу я вам, та ещё. Даже не рука — клешня настоящая. Посиневшая до черноты, вся в порезах каких-то, ногти испокон веку, казалось, не стригшиеся, серые, с траурной окаёмкой по краям. Потом снизу ещё надавили, и крышка откинулась.

Дуська спокойно так, как ни в чём не бывало, с табурета своего поднялась, топорик поудобнее перехватила и к открывшемуся люку направилась неторопливо. А оттуда уже появилось нечто и вовсе непотребное. Даже не голова, а ком какой-то бесформенный. Волосы от крови в колтун слиплись, борода сосульками во все стороны торчит, на коже пятна чёрные, правый глаз в картофелину бесформенную, тёмными прожилками покрытую, превратился, зато левый по сторонам таращится, словно выискивает кого. В пасти раззявленной жёлтые зубы мерзко отблескивают, а язык, почерневший уже, наполовину виден. И страхолюдная нежить эта все силы напрягает, чтоб из погреба выбраться.

Дуська вплотную к провалу, из которого чудище это мертвяцкое почти уже выбралось, подошла, примерилась и рубанула. Прямо по шее. Только вот таланта палаческого у неё не было, да и то сказать, она ж доярка знатная, а не забойщик знаменитый. Топорик только и без того мёртвые мышцы на шее слева перерубил, да в кости и застрял. Евдокия едва-едва его выдернуть успела, потому что мертвяк в её сторону так резво лапой махнул, что ещё немного, и задел бы.

Влас из подпола, как жаба, брюхом на пол вывалился и встать попытался. Нелегко ему это давалось. Точнее, чертям, что трупом его командовали. Потому как от поганца Власа в этом теле только мясо гнилое и кости оставались, бисы им завладели полностью. А они маленькие, слабосильные. Вот и дёргался труп Власа Мутного, как вша на гребешке. Евдокия этим замешательством воспользовалась, сзади труп обошла и ещё раз, от всей души, топором по затылку приложилась.

Глухо хрустнуло. Задняя половина черепа Власа повисла на длинном лоскуте блёклой кожи где-то в районе лопаток трупа, а из открывшейся дыры стали вываливаться наружу мерзкие серые ошмётки. Мертвяк медленно поднялся с колен, растопырил пальцы и стал дёрганой, шатающейся походкой приближаться к Дуське.

Тут уж и она отступила на пару шагов. Понятно, страсти-то какие, любая нормальная баба давно бы уже без чувств валялась, но не Евдокия. Решила, видно: драться — так драться, а в обморок падать потом будем. Труп Власа тем временем крабьей походкой к убивице своей подобраться пытался. С трудом ему это давалось, заносило его из стороны в сторону, натыкался на всё, что на пути ни попадалось, но шёл, как пёс сыскной, по Дуськиным шагам один в один.

Видать, поняла Евдокия, что одним только топориком с ужастью этой ей не справиться. Потому и нырнула рука её в складки траурного платья, нащупывая пузырёк, подаренный старухой Акулиной. Зубами выдернула Дуська пробку и выплеснула содержимое в оскаленную морду наступающего страшилища.

В склянке порошок какой-то был. Видать, едкий, зараза, потому что мертвяк за горло своё, уже и без того наполовину перерубленное топором Дуськиным, схватился и согнулся, словно душит его что. Зашатался пуще прежнего, но на ногах устоял.

А тут и другое случилось. Из гробика, где труп Ленкин лежал, тонкая такая, как спица, детская ручка показалась. За бортовину гроба схватилась, напряглась, — и вот Ленка-покойница уже в гробу сидит. Потом медленно так — понятно, окоченела ж давно вся — на колени привстала в платьице своём белом, и вдруг как прыгнет.

Приземлилась она в аккурат на спину грязного трупа Власа. За шею обхватила, на себя тянет, шагу ступить не даёт. Дуська, которая только что с мертвяком топором насмерть рубилась, аж с лица спала. А Ленка говорить пытается, хоть и горло мёртвое её не слушается, больше на шипение змеиное похоже: "Икххоооонаааа, икххонна…"

Евдокия замерла на мгновенье, да и понятно: по комнате страшенный мертвяк кружит, клешнями своими как мельница размахивает, а на спине у него собственная Дуськина дочь-покойница сидит, падаль эту могильную сдержать пытается. Потом наконец очнулась.

Метнулась в угол, где пара икон со свечкой стояли, схватила одну очень старую с Николаем-угодником и со всей силы ударила труп Власа Мутного по голове…

Мертвяк даже не завыл. Как звук этот назвать, не знаю, но словно нутро у него лопнуло и всё дерьмо накопившееся в звуке выплеснулось. Не дай бог ещё когда такое услышать.

А икона треснула, точнее, развалилась, — видать, очень старая была. Одна-то половинка ещё ничего, а вот вторая — в щепки. Но щепки острые, добротные. Подхватила их Дуська и в то, что от глаз Власовых осталось, воткнула.

Мерзкий труп замер. Словно судорога прошла по неживому телу. Ленка тоже с него соскочила и застыла немного в стороне, покачиваясь, словно пьяная. Влас же горлом заклокотал и навзничь упал плахой. Так и затих.

Дуська же только на дочкин труп оживший и смотрела. На мгновение даже мелькнула мысль, что Ленка её ненаглядная с того света вернулась, но… Нет, труп дочки трупом и остался. Только в голове всплыли как из ниоткуда произнесённые таким родным и любимым голосом слова: "Не волнуйся, мама, у меня всё хорошо. Я у боженьки уже, знаешь, как тут здорово?"

Впервые за все прошедшие дни по Дуськиной щеке скользнула одинокая слезинка: "Нет, дочка моя любимая, не знаю пока". — "Скоро узнаешь, восьми лет не пройдёт, как встретимся". — "Так неужто партийных в рай берут?" — "Мама, в рай не по партбилету — по делам пропускают. Мне пора, извини, но ты не скучай и не переживай за меня, мне хорошо".

Дуська рванулась к дочериному трупу, но тот внезапно вытянулся как струна и упал с деревянным стуком на пол. Так живой человек не падает.

Дуська же тело Ленкино на руках подняла, в гроб переложила и кружева на платье расправила. Потом медленно, как бы вспоминая давно прошедшее, перекрестилась.

Измочаленный вонючий труп Власа она снова в подпол скинула, как грязи кусок, — некогда с ним возиться пока было.

Хоронила Ленку вся деревня. Без попов, понятно, — такой активистке, как Евдокия, священников звать даже на дочерины похороны зазорно. Шаг этот её оценили, даже из райкома соболезнующие телеграммы пришли.

Дня три-четыре после похорон Евдокия каждую ночь спускалась в подпол с топором и пилой. Звуки оттуда доносились самые мерзостные, надо вам сказать. А потом, уже ближе к утру, пробиралась Дуська к свинарнику, но не к самому хлеву, а ко двору, где свиней днём выгуливают, поросячьим дерьмом по колено полному, и высыпала туда из пропитанного тёмными пятнами мешка какие-то куски. Свиньи — они ведь всякую гадость жрут: по ним, что дерьмо, что Влас — без разницы.