Том 3. Воздушный десант, стр. 93
Не могу сразу, по горячим следам, отвечать на письмо. Выхожу из землянки. Поляна пуста. На ней только одна Алена Березка сидит на дубу, поваленном бурей, и чинит наше белье. Раньше около нее всегда кто-нибудь вертелся: Алена не одному Антону Крошке напоминает его Марфушу и не только напоминает, а для многих дорога, притягательна и сама. А сегодня никого, все читают и перечитывают письма, пишут ответы. Иду прямо к Алене, сажусь рядом. Она спрашивает:
— Вы разве ничего не получили?
— И вы тоже не получили?
— Мне откуда?.. У меня теперь все так запуталось: Ванюшка где-то, я здесь… И война кончится, нам придется еще долго-долго аукаться.
— Вот мы и посидим, двое обиженных.
— Алена кивает — посидим; улыбается и говорит:
— А когда двое — обиженных нету.
Молчим. Я пришел не для разговора, и она целиком поглощена заботой, как вернуть в строй, хоть ненадолго, наше истлевшее, драное белье. Голова ее сильно наклонена вниз и набок, маленькие, аккуратные, почти детские руки то и дело растерянно замирают над большими нескладными дырами. Шинель на Алене распахнута, видно, что грудь вздымается и опускается неровно, со вздохами, хоть вздохов я не слышу. Алену огорчает наше белье, возможно, и еще что-то. Во мне поднимается желание погладить наклоненную простоволосую голову Алены, и я глажу, осторожно два раза провожу рукой и встаю.
Она удивленно смотрит на меня, потом спрашивает:
— Что это вы пожалеть меня вздумали? У меня все ладно.
— А я и вас и себя пожалел. Себя даже больше.
Она удивлена сильней. Молчит, но немой вопрос: «Почему же таким странным способом?» — явно виден в ее глазах. Не объяснять же, что мне ужасно одиноко, я до смерти тоскую по дому, по Танюшке и погладил Алену вместо нее, мне кажется, что через Алену прикоснулся к Танюшке. Танюшка — пока моя тайна от всех, даже от Федьки.
Еще ни разу, ни с одной женщиной, я не испытал близости, это неведомый мне мир, туда еще не распахнулась для меня дверь. И распахнется ли вообще когда-нибудь? Война, похоже, протянется долго, а я и Танюшка, моя желанная, оба солдаты. И когда до меня доносится зов того мира, в котором мне, возможно, не бывать, меня охватывает такая тоска, так тянет коснуться чего-нибудь из того, чего я, возможно, не увижу, не узнаю. Письма Антону от Марфутки и Федьке от Катерины разбередили во мне невыносимую тоску по тому миру. Вот почему я подошел к Алене и пожалел ее. Я пожалел и себя. Это нужно для моей тоскующей души. Это для меня касание к тому миру. Мне от этого стало легче.
Моего отца мобилизовали. Мне жалко его, мать, бабушку, Даньку, сестренок. Над ними нависло сиротство.
Федька подает мне письмо и говорит раздраженно:
— Вот еще навязалась забота!
— Какая?
— Катерина. Ну что ответить ей?
Да, Катерина… Прошлой зимой, ко Дню Красной Армии, нам привезли подарочные посылки. Раздавали их не механически, какая кому придется, а можно было выбрать. Выбирали кто пообъемистей, кто поувесистей, кто с «говорком» — тряхнет и слушает, булькает или молчит.
Федьке понравилась надпись на посылке: «Дорогому моему бойцу». Такая, с «моему», была всего одна.
Посылка оказалась самая обычная, даже победней, — табак, конверты, бумага, носки, перчатки, печенье, без водки. И письмо:
«Дорогой товарищ боец, мы все, ученицы десятого класса, решили взять шефство каждая над одним бойцом. Теперь вы — мой боец. Пишите, что вам прислать еще.
Екатерина Видякина
Поселок Варзуга на берегу Белого моря».
Федька поблагодарил за посылку и присылать новые запретил: у него есть все необходимое. Несколько месяцев Катерина была послушна, слала только письма, но перед вылетом в десант снова пришла посылка. Все в ней как обычно и в новинку — два белоснежных гусиных пера.
В письме про эти перья было написано: «Где вы оставите их, там мы с вами и встретимся. Есть такая примета».
Федька попросил у меня дружеской консультации, куда пристроить перья, что ответить Катерине. Мы решили всей истории придать романтический, сердцещипательный характер: и девицы и солдаты любят такие истории. Перья вернуть Катерине, — это будет значить, что Федька хочет свидеться с нею у Белого моря. Вместо письма смастачили общими силами такие стишки:
И вот на это — такое письмо:
«От вас непривычно долго нет весточки. Если вы только позабыли меня, я буду радоваться. Но я боюсь худшего. У нас все, кому долго не пишут, заказывают панихиды — молятся по живым, как по мертвым. Говорят, что от этого человек страшно затоскует и, если жив, скажется. Я не хочу вам тоски, волоса вашего шевельнуть не хочу и панихиду служить не буду. Но я надела траур. Если вы позабыли меня или… для меня все равно одна утеха — черное платье. Если же все остается по-прежнему, пишите чаще, пишите каждый день».
Возвращаю Федьке письмо и говорю:
— Лестно. Завидую.
У меня такое настроение: только и делал бы, что писал письма Танюшке. К сожалению, нет почты, которая могла бы доставлять их.
— Не вижу ни лестного, ни завидного, — ворчит Федька. — Одна морока.
— Влюбилась в тебя, влюбилась. Это в нашем положении не часто случается, — шумлю я.
— А лучше совсем не надо. Завел, сбил с панталыку девчонку. Как теперь отваживать?
— И не отваживай, пиши ей, — советую я. — Там видно будет, как все обернется.
— Писать каждый день? Больше у нас делов нету? — Федька презрительно фыркает. — Сразу видно, что безголовая.
— Можешь пореже, раз в неделю.
— Тогда она будет щеголять в трауре. Нет, не хочу ни траура, ни панихид по живому, ни любви с этими бирюльками. Прошу тебя по-дружески, напиши, что я убит.
— Это жестоко.
— А играть в любовь, когда нет ее, не жестоко? И сколько же еще водить за нос девчонку? Убит — самое честное.
Но я отказываюсь писать: «Убит». Не могу. Федька прячет письмо в нагрудный карман гимнастерки.
Разговор происходит при Дохлякове, который почти каждый день забегает в нашу землянку и сует свой нос в нашу жизнь. Мы не скрываем ее: скрывать нечего, и Федькина переписка с Катериной известна широко.
— Ты передай ее мне, — говорит Дохляков Федьке.
— Кого?
— Эту девчонку.
— Передай… Что она — понюшка махры, коробок спичек?
— Дай адрес. Я буду писать вместо тебя.
— Вот когда умру… Нет, ты никогда не получишь его. — Федька достает из кармана письмо, мелконько рвет конверт с обратным адресом и бросает в печку, в огонь. — Прощайся навсегда!
— Ты собака на сене. Сам не жрешь и другим не даешь.
Тут Федька орет на Дохлякова:
— Захлопни рот, не смей грязнить девушку своим поганым разговором!
В этом же лесу, по соседству с нами, хоронится партизанский отряд Дедушки. Сколько в нем человек, не знаю, партизаны не болтают об этом, но, судя по той помощи, которую оказывают десантникам, их много. Они и сами доставляют нам хлеб, мясной скот, крупу, сахар, соль и указывают склады, где можно взять это бескровно или небольшой кровью.
Дедушка, или Дедок, — низенький, толстенький мужичок лет сорока, всегда чисто побритый, аккуратно одетый, вежливый, всем улыбается, — часто наведывается в наш лагерь и подолгу сидит у комбрига, у комбатов. У него какие-то большие дела с ними. Партизаны рассказывают про него, что при кажущейся простоте и доброте он сильно осторожен и строг. Если в ком хоть чуть-чуть сомневается, то прежде, чем принять такого в отряд, говорит:
— Пойди убей фашиста, отбери у него автомат и укажи мне человека, который видел это. Тогда приму.