Молодость с нами, стр. 74
так жить!” — философски ответила Серафима Антоновна.
Когда сели за стол, хозяйка объявила, что очень жаль, но Румянцевых не будет, Людмиле Васильевне
нездоровится, поэтому, наверно, не удастся сыграть в карты, ну что же, посидим так, побеседуем, и это, может
быть, хорошо: ведь завтра всем рано вставать.
— Странно, — сказала Калерия Яковлевна. — Нездоровится! Я к ним сегодня забегала, все были
здоровые. Наверно, выпили лишнего. У них сегодня гость был, прямо вы не представляете, кто!
Так как ее не спросили, кто же этот гость, она была вынуждена сама ответить на свой вопрос:
— Директор вашего института, товарищ Колосов. Меня с ним познакомили.
Белогрудов хотел было сказать, что никто там не перепивался, потому что ужинали-то Румянцевы и
Колосов у него и ничего притом не пили; но он промолчал. Серафима Антоновна, услышав столь неожиданное
известие, озадачилась было, но лишь на одно мгновенье — никто даже и не заметил, как вспыхнула и тотчас
погасла ее растерянность, — а затем сказала улыбаясь:
— Дорогая Калерия Яковлевна, вы женщина, вы должны понимать и знать, как все переменчиво у нашего
слабого пола. Сейчас мы здоровы, а через минуту — уже нездоровится.
— Это да, это да, — поспешила подтвердить Калерия Яковлевна. Она отличалась мощным здоровьем,
могла ворочать бревна, катать бочки с цементом, но лишь тогда, когда никто этого не видел. При людях и
особенно при своем Валеньке, стараясь вызвать его жалость к себе, она вечно страждала ногами, поясницей,
головой, печенью. Валенька на эти страждания отвечал: “Ну вот и дура”.
За столом шел тот разговор, который неизбежен в начале всяких пиршеств: “А это что — грибочки? Вы
сами мариновали?” — “Где же сама, что вы говорите, Александр Львович! Белых грибов еще нету, идут пока
что сыроежки да моховики”. — “Будьте добреньки, передайте вон тот салатик. Нет, нет, другой, с крабами”. —
“Берите, товарищи, студень, очень рекомендую, дымком пахнет, чудесно”. — “Все-таки русские столы
соответствуют характеру русского человека! Размах! Вы помните у Чехова про одного француза, который попал
в компанию к обжоре купцу?” — “Да, дико смешно”. — “Боренька, а ты налей гостям. Смотри, у нас Валентин
Петрович что-то грустный сидит”.
Потом, когда выпили водочки и сухого, дело пошло веселее. Заговорили о новом в биологии, о содовых
ваннах, которые якобы возвращают человеку молодость, о новинках художественной литературы, о недавней
областной весенней выставке картин в Союзе художников. Тут заговорил Липатов, который считался крупным
знатоком искусства. О нем говорили: лучший мастер кисти среди металлургов и лучший металлург среди
мастеров кисти.
— Идеалистическая история, рассматривая развитие искусства как самодвижение духа, — заговорил он,
— не знала никакой реальной почвы, но устанавливала единство искусств как проявление различных сторон
деятельности духа и стадии искусства как стадии развития духа.
— Да вы закусывайте, пожалуйста, Олег Николаевич! — сказал ему Борис Владимирович. — Хотите
ветчинки?
— Нет, не хочу. Я прошу понять, что пространство и время в искусстве, — продолжал Липатов, —
неотрывны от образа мира, космогонии, в которых эмпирические элементы составляют необходимую, но
включенную часть социального мышления.
— Олег Николаевич в молодости посещал искусствоведческие курсы и состоял в каком-то вольном
обществе художников, — шепнул Белогрудов Калерии Яковлевне.
Калерия Яковлевна, с набитым ртом, кивнула ему в ответ. Ей очень нравился заливной поросенок с
хреном.
— Пространство и время сюжета связаны с миропониманием, с пространством и временем космогонии и
истории. Образ мира и образ художественный соответствуют один другому. — Оратор слегка покачнулся на
стуле. Борис Владимирович поспешил сказать ему:
— Вы бы прилегли, Олег Николаевич!
— Зачем же, пусть говорят другие. Я все сказал.
— Нет, это странно, — заговорил все время сосредоточенно молчавший Красносельцев. — Я не знал, что
профессор Румянцев водит компанию с нашим директором. Я считал Григория Ильича более принципиальным.
Я считал, что он более предан своей науке.
— Извините, Кирилл Федорович, — перебил его Белогрудов. — А меня как вы считаете — предан я
своей науке или нет?
— Безусловно. Вы честный человек. Твердый в своих убеждениях.
— Что же вы тогда скажете, если я вам сообщу, что Колосов был сегодня у меня и я его угощал
индюшатиной.
— Что? — Красносельцев отложил в сторону вилку и нож, утер губы и подбородок салфеткой, поправил
на носу очки с выпуклыми стеклами. — Вы шутите! — сказал он.
— Ей-богу, не шучу. И должен вам сказать, что Павел Петрович не произвел на меня удручающего
впечатления.
— Меня не касается, какое он произвел на вас впечатление, — загрохотал басом Красносельцев. — Он
как человек может быть ангелом во плоти, я отбрасываю все это в преисподнюю. Мне важно другое, важно то,
что он по своей малограмотности в науке разрушает институт, деморализует старые кадры ученых. У него нет
фантазии, нет полета, нет научного мышления, пусть наша уважаемая хозяйка на меня не сердится, ведь это ее
друг, ее бывший протеже, пусть она меня простит, я человек прямой и откровенный.
— Вот я вам скажу, — вдруг, возвысив голос, заговорил Липатов. — Я вам вот что скажу: если взять
Моцарта, то культовая музыка с ее контрапунктическим полифонизмом стоит у него на заднем плане и
подчиняется лирико-акустическим движениям арии и менуэта. Я тут полностью согласен с Кириллом
Федоровичем. Низкие голоса, басы в суетливых, неровных прыжках голоса дают неуклюжую голосовую
жестикуляцию простонародных типов. Благородное лирическое движение в музыке дается тенором или сопрано
в благозвучном и размеренном интонационном движении.
— Вам бы все-таки лучше прилечь, — повторил Борис Владимирович.
— Мне всегда дают подобные советы, — с пренебрежением ответил Липатов, — но я всегда от них
отказываюсь и правильно делаю. — Он был вдребезги пьян, и никто не мог понять, когда же он успел напиться.
— Я тоже человек прямой и откровенный, — заговорил Белогрудов, отвечая Красносельцеву. — И мне
кажется, вы преувеличиваете грехи Павла Петровича, и все оттого, что он, попросту говоря, зарезал вашу тему
и не возбудил ходатайства об еще одном переиздании вашей книга.
— Ну что ж, и такая реакция с моей стороны вполне естественна: я человек, и ничто человеческое мне не
чуждо. А вот в вас меня поражает слабовольное отношение к тому оскорблению, какое вам нанес Колосов.
— Это мелочь, и я тогда действительно вел себя не слишком умно. Я самокритичен, мне пятьдесят один
год, я многое умею правильно понимать.
— Вы смотрите на мир через призму соусов и подливок.
— А вы через призму, замутненную желчью, это гораздо хуже. Желчь портит любые, самые
доброкачественные продукты!
— Я добился-таки, он меня принял, — заговорил Харитонов, и уголки губ его задрались кверху. — Я
попросил у него семь штук бревен, которые уже три года валяются за механической мастерской. И что он мне
сказал? Он мне сказал: если бы вы, товарищ Харитонов, с таким рвением относились и к вашим прямым
обязанностям, я бы вам раздобыл семьдесят семь бревен.
— И не дал! — закончила за мужа Калерия Яковлевна. Она продолжала сиять, она чувствовала себя в
высшем свете, в обществе, в которое приглашают только избранных. Она была уверена, что ее Валенька теперь
пойдет в гору, что ему и зарплату прибавят, и изберут куда надо, и бревен дадут. Она была уверена, что нити
управления судьбами людей держит в своих покрытых кольцами руках эта красивая, статная женщина,
Серафима Антоновна Шувалова, родная сестра самой фортуны. Калерия Яковлевна не верила, что у людей есть