Баблия. Книга о бабле и Боге, стр. 26
«Хитро, – уважительно подумал Алик. – Я всегда знал, что смесь экономики и идеологии творит чудеса, но чтобы настолько…»
– Алик, разреши обратиться к тебе не как к другу, а как к Господу моему. Потому что вопрос, который хочу задать, самый важный для нас.
– Ну если важный – валяй.
– Господи Великий, Всеблагой и Справедливый, скажи мне, сыну твоему недостойному, а зачем ты нас все-таки создал?
– Неужто не догадались?
– Версий много было. Типа для любви, для радости, для созидания. Но я так разумею – это все ДЛЯ чего. А Аларм спросил ЗАЧЕМ. В смысле на кой мы все тебе сдались?
– Правильно разумеешь. Но я разочарован. Чтобы за пять тысяч лет не найти ответ на такой простой вопрос… Видать, я с похмелюги вас делал. Мозги забыл вложить в головы ваши пустые. Ладно, чего уж теперь, мой косяк. Слушай…
Не успев договорить, Алик почувствовал, как все органы внутри него неловко подпрыгнули, услышал громкий хлопок, глаза ослепил яркий свет, и он снова оказался на красном плюшевом диване в полумраке караоке-клуба.
Обстановка вокруг не изменилась. Зеркальные шары, ровные и блестящие, как гламурные силиконовые сиськи, распыляли искусственные солнечные зайчики. Одинокий мужик хриплым голосом допевал Челентано. Семины бабцы и Федины многостаночницы перемешались между собой до состояния полной неотличимости друг от друга. Они облипали тела друзей словно мокрые, чуть желтоватые банные простыни. Одна девка сидела у Алика на коленках. Другая – скребла коготками его волосатую грудь. От обоих пахло такой тяжелой и пряной гадостью, что Алик никак не мог собрать мечущиеся в голове мысли хоть в какое-то подобие последовательности.
– Что же это?.. Я не… Бред явный… Происходит… Да нет… Странный мир… А если нет?.. Теперь как же?.. Вот это да!.. А разумно ли?.. Бог не человек… Храм… Здесь-то как?.. Нет, не может?.. Если только… Не бог… С ума… Смерть – это… Зачем?.. Сделка теперь… Дети как?.. А там они… Что же…
Мысли распадались, закольцовывались, и Алик почувствовал, что еще секунда – и он сойдет с ума. Причем свихнется он не тем обаятельным и логичным бредом, существовавшим в мире, который он якобы создал, а самым отвратительным и мерзким способом, когда изо рта течет слюна, из носа выдуваются пузыри и не можешь сформулировать ни одной мысли, но все время думаешь, думаешь, о чем – и сам не поймешь, и мычишь что-то невнятное. И тогда одно спасение – лежать, привязанным к койке, обколотым убойными транквилизаторами, и ждать избавительной смерти.
– Спасибо большое, – бодро затараторил диджей, – бурные аплодисменты нашему одинокому гостю за прекрасное исполнение бессмертного хита Челентано. А мы продолжаем наш вечер, и право песни переходит к следующему столу.
Микрофон взяла девка, до этого висевшая на Феде. Томно посмотрев на своего, как, видимо, считала, мужика и глупо хихикнув, она объявила диджею:
– «Ты мой транзитный пассажир»… Аллегровой.
Невероятным усилием Алик стряхнул с колен сидящую бабцу, ломаным жестом вырвал у несостоявшейся певицы микрофон и, как немой, только что научившийся говорить, простонал:
– «Ма-а-а ме-е-е». Па-а-а ве-е-е-ел Во-о-о-ля-я-я-я.
Зазвучал незатейливый бит. На экране плазмы зажегся текст песни. Читать – не думать. Читать он еще мог.
С каждой строчкой голос Алика креп. Он приходил в себя, он понимал, о чем поет. И его накрывало чувство огромной несправедливости, произошедшей с ним, а, может, и со всем миром.
Алик как будто спорил с кем-то, протестовал, вытаскивал фигу из кармана и кидал ее в чью-то равнодушную, тупую морду. Голоса в зале смолкли, даже пьяненькие девки заткнулись и замерли, приоткрыв накачанные губищи.
Алик выкрикивал «маме» на выдохе. И это был его личный бунт против несправедливости, пошлости и хитрожопости мира. И этого, и того, который он якобы выдумал. Против себя самого. Тишина в зале установилась звенящая. У мужика за столиком напротив толстая сигара обжигала пшеничного цвета усы. У одной из девок кусок суши упал из раскрытого рта в надутые сиськи. Алик в абсолютной тишине продолжал выплевывать простые слова:
Немудреные философствования зажравшейся звезды, едущей в вагоне СВ на очередной чес, постепенно превращались в революционную песню протеста, в «Марсельезу» почти что.
Вдруг Алик почувствовал, что кто-то хлопает его по спине. И не хлопает даже, а почти бьет.
– Слышь, братан, заткни фонтан. Не нравится эта песня никому. Не пацанская она…
Алик обернулся и увидел такой фейс, что срочно захотелось найти ближайший тейбл и больно стукнуть этим фейсом о найденную мебель. Глаза на фейсе были цвета грязного талого снега с пятнами коричневой ржавчины, бесформенный нос нелепо пришлепнут к круглому смазанному лицу, волосы цвета не имели и липли к узкому бараньему лбу. Мужик был среднего роста, с огромными перекачанными руками, небольшим пузцом и короткими кривыми ножками. На лице отпечаталась экстремальная убежденность в собственной правоте. Раздувшаяся грудная клетка выталкивала мутные облака перегара. Алик видел это лицо тысячи раз. Он встречая его у мужчин, женщин, даже детей. Русских и не русских, красивых и уродов, оно было разным и вместе с тем все время одним и тем же.
– Это пидорская песня, понял, петушок? Понял, чё я сказал?
Первый раз Алик повстречал эту рожу в детском саду. Ее обладателя звали Миша Дмитриев. Здоровый пятилетний битюг, отпрыск местного участкового и продавщицы винного магазина. Он держал в страхе всю группу, отнимал игрушки, сдергивал с девочек трусы и каждое свое действие заканчивал присказкой: «Поняли, ёпать?» А когда бил мальчишек, говорил: «Хуякс». Сначала говорил «хуякс» и тут же бил. Его боялись, уважали и хотели с ним дружить. И Алик хотел. А Миша ни с кем просто так не дружил. Только за подарки. Вся группа таскала ему нехитрое детское богатство – солдатиков, фломастеры, ластики, ленточки, цветные хрусталики, а когда переставали таскать, Миша говорил: «Хуякс» и бил. А потом спрашивал: «Поняли, ёпать?» И Алик понял. Он попросил отца научить его драться. Вечерами он колотил своими кулачками огромную папину ладонь и учился бить крюка. Снизу, от пояса и в подбородок. Проблема была только одна. Ладонь Алик научился колотить хорошо, а вот как ударить живого человека, да еще по лицу, он не представлял. Человек же живой, ему больно будет, как же можно? Метания длились несколько месяцев, пока Дмитриев не надел тарелку с кашей на голову дружка Алика, хорошего еврейского мальчика Глеба Меламеда, ходившего постоянно с зеленой соплей в носу и извиняющейся, растерянной улыбкой на губах. Алик совсем не разозлился, просто в этот момент он наконец все для себя решил. Без эмоций, даже сердце не застучало, он подошел к Дмитриеву, с любопытством посмотрел на него, как на диковинное насекомое, и дал ему крюка. Дмитриев упал, захныкал, изо рта у него пошла кровь и вывалилась пара молочных зубов. Больше он никого не обижал. Зато на следующий день некоторые дети принесли Алику подарки. Он с благодарностью подарки принял, но в ответ тоже подарил каждому какую-то детскую чушь. Так в его группе кончалась традиция феодальной дани и начались вполне себе капиталистические менялки. История имела продолжение во взрослой жизни. Через четверть века младшего брата Алика посреди Ленинградского проспекта остановил разожравшийся, в лопающейся на животе форме гаишник, поглядел на права и задал только один вопрос.