Любовь моя, стр. 101

*

— Лена, ты можешь одновременно писать для детей и взрослых? — спросила Инна.

— Не могу сдваивать, я слишком глубоко погружаюсь в выбранную тему. Она постоянно прокручивается в моей голове, рождая многочисленные мысли. Даже во сне. Когда я пишу о взрослых, то с трудом перестраиваюсь даже на беседы с детьми. И за другой сюжет не могу браться, пока с первым не разделаюсь полностью. А вот о детях для взрослых — могу. Подобные вкрапления для меня не редки.

— Я в школьные годы не догадывалась, что ты тяготеешь к литературе больше, чем кто бы то ни было из нас. Твои рассказы я воспринимала как нормальный естественный треп. Не вникала в них. А твою задумчивость приравнивала к печали.

— Во мне не видели этой любви даже те, кому по профессии положено было замечать, — усмехнулась Лена.

Лена вздрогнула от неожиданно прозвучавшего в тишине голоса Жанны. (Она все это время не спала?)

— Бог говорит с нами, в основном, через судьбы близких нам людей. — Жанна попыталась развить свое суждение, произнесенное ранее. Ей хотелось поговорить о богословии, о том, что ее трогало. Но она опять не получила поддержки и тогда коснулась темы, интересующей всех присутствующих.

— В четырнадцать лет без поддержки отстоять свое писательское кредо было бы нереально, — сочувственно заметила она.

— Вы таки будете смеяться, но в детстве я начинала пописывать стишки после того, как меня поразила одна строчка: «Ночь обложила небо звездной данью». Я даже в областную газету их посылала, но скоро поняла, что бесталанна, — с трогательным смущением поведала Аня. И вдруг смешно раздвинув седеющие брови, и растеряно захлопав белесыми ресницами, рассмеялась так искренне и заразительно, что Инна подумала удивленно: «Неужели над собой, над своей наивностью?» И все равно не удержалась от того, чтобы ни подразнить Аню:

— И тут ты в пролете. А я‑то надеялась на великие тебе почести, представляла, как тебе будут рукоплескать огромные аудитории.

— Неуемное у тебя воображение. Мне это не грозит.

— Не могу противиться приятным желаниям.

— Это обнадеживает, — не осталась в долгу Аня, делая вид, будто не поняла шпилек.

Лена строго взглянула на Инну, мол, не напрягай Аню. И тут же подумала: «Говорит Инна одно, а в интонации звучит совсем другое. Но именно в ней суть произносимого. Больше чем в интонации раскрыться невозможно. Соврать голосом трудно. Хоть одной нотой да прорвется ложь или то, что хочется скрыть. В словах Инны сейчас проскакивает горькая веселость. А сердечко‑то ее взвывает и постанывает. И еще много чего в нем, о чем не хотелось бы сегодня думать. Все‑таки сегодня праздник встречи».

И продолжила уже вслух:

— Так вот, что касается прогнозов: мы часто бываем недостойны своего призвания. Боимся, мелочи жизни заслоняют его от нас и своя удобная уютная ложь. Распыляемся, недостаточно трудимся. Я не о тебе, Аня.

Разговор подруг застыл на этой серьезной ноте.

21

— Лена, какая книга у тебя настольная? Кто украшает нынешний пантеон твоих богов-писателей? Кто на самой его вершине? Я имею в виду русскую словесность. Некрасов, Лермонтов. Продолжи список, — попросила Инна.

Но Жанна как чертик из старинной шкатулки «выскочила» со своими эмоциями:

— Максим Горький — мое потрясение юности. Сначала восхищала его родственная с моей восторженность. Он был поэтом в прозе и возвышал человека. Ранний Горький звучал во мне колоколом. Я слышала в его словах идею Третьего Завета, о которой мне рассказывала неродная бабушка: явится Мать, мать-Богиня и придут перемены. Потом романтичное босячество из него ушло… и меня убили его «свинцовые мерзости» и «страсти-мордасти». Тогда‑то одним днем закончилось мое детство. Горький хотел быть вне политики, но она — концентрированное отображение морали общества, и он не мог примирить в себе знание правды… эту зубную боль в сердце. Он был чистой личностью в грязном мире и одновременно человеком невероятно противоречивых страстей.

— Я тебе больше скажу: амбициозная идея-фикс о перековке и создании нового человека… — начала было Аня.

— Горели единым желанием?.. Мы увлеклись. Я отвечу Инне. На каждом жизненном этапе у меня разные имена в приоритете. Например, Пушкина я поняла и оценила много позже Некрасова, после многократного обращения к нему. Великие произведения многослойны и ни один ответ даже самого гениального человека не исчерпает их сути… У каждого из нас свой Пушкин, — сказала Лена задумчиво. — Возьми, например, гениальные эпиграфы к «Евгению Онегину»… Учитель должен понимать такие вещи и доносить детям.

— К концу жизни понять… и умереть с Пушкиным в душе, — пробормотала Инна.

— Нравятся разные авторы, потому что постоянно меняешься. И эта смена предпочтений, как символ несовершенства и роста души любого человека, — сказала Аня.

Инне расхотелось продолжать разговор в том же духе, и она спросила Лену:

— Откуда у тебя тяготение к крупным формам?

— Я всю жизнь была в тисках обстоятельств и только в книгах могла позволить себе расслабиться, — призналась Лена и добавила с улыбкой:

— Многое хочется донести до читателя, а в рассказ все мысли не помещаются.

— Но в книжках для детей у тебя получалось сложные мысли выражать просто и кратко. Умудрялась же как‑то? Из каких закоулков сердца вытаскивала эти емкие строки? И ведь ни одной проходной новеллы!

— И в каждой отзвук войны… как в каждом сердце, — вздохнула Аня. — Драматургия у тебя мощная. Не прячешься за выстрелами и детективными приключениями. Ты потрясающе просто и сильно пишешь о грустном.

— В жизни светлое и темное переплетены, а в книге их можно, если нужно, разделять.

— В твоих рассказах глубокое осознание жизни и бездонная печаль, которую — истинно поняв, — можно выдержать только любя… Большая литература всегда обращается к тем трудным проблемам, которые мы в жизни стараемся избегать, — добавила Аня.

— В произведениях для подростков нет места длительным размышлениям, — сказала Лена, обращаясь конкретно к Инне.

— Понимаю, никакая детская психика их не выдержит. А уж для взрослых ты разворачиваешься во всю свою ширь, — рассмеялась подруга.

— Не вижу ничего смешного, — обиделась за Лену Аня.

И Жанна выступила на ее защиту. (Можно подумать, Лена в ней нуждается, но приятно.)

— Правда, что книжки для подростков у тебя заканчиваются без трагедий, но все равно пробивают и оглушают искренностью, извлекая пиковые переживания прямо из подсознания? Они будто созданы для проверки читательской зрелости. И это правильно. Грустные концовки убивают детей. Ведь ребенок как мыслит: у героя все хорошо и у него, у читателя, тоже, в конце концов, все будет в порядке.

— «Радостное» соотнесение себя с героем? — насмешливо фыркнула Инна.

— Помню, в детстве я увлеченно читала одну толстую книгу. Автора и название теперь уже не помню. И вдруг на самой последней странице выяснился обман, перечеркивающий все хорошее, что было описано до этого. Я была потрясена, и потом долго еще при одной лишь мысли об этом сюжете у меня слезы на глазах выступали. Я не могла смириться с несправедливостью, — пожаловалась Жанна. — Наверное, каждый ребенок может вспомнить подобную книгу.

— Жизненная правда подрезает детям крылья и отнимает радость детства. Я долго не могла свои расправить. И смиряться было трудно, и находить силы и смелость для выхода за пределы общепринятых проявлений тоже было неоткуда.

«Анька маленькая, неприметная, какая‑то жалкая в своем сопротивлении жизненным невзгодам, но как скажет что‑либо умное, так будто выше ростом становится, — удивилась Жанна. — Затеять бы разговор о педагогике, вот бы где она себя проявила!»

— Когда у меня всё плохо, злость придает мне силы, — сказала Инна. — Позитивные рассказы писать, наверное, намного труднее? Да еще такие, чтобы тебе поверили, что это было на самом деле и было прекрасно! — предположила Инна.

— И чтобы всё говорило о большом мастерстве, — задумчиво дополнила Аня Инну. — О преданности, о жертве, о несправедливости, конечно,