Нарисуй мне дождь, стр. 42

жить. Я с ним согласен. Нет выше счастья, чем жить с отвагой в сердце и умереть, оставшись в памяти людей.

Нет ничего роднее Родины. Предать свою Родину — это предать себя. Бесчестное продажное правительство, всего лишь шайка лживых клоунов — это не Родина. Серая аморфная масса, то, что принято называть народом — и это не Родина. Земля, не более, чем место, где ты обитаешь, и это еще не Родина. Родина, ‒ она в твоем сердце, всегда с тобой. Предать Родину все равно, что предать свою родную мать. Человек делает поступки, а потом отвечает за них, прежде всего, перед собой, перед своей совестью, а совесть — второе имя Бога. Что бы ни случилось, предать Родину нельзя. Лучше убить… Себя, — закончил я, смутившись от нахлынувшего на меня высокого «штиля».

Она ничего не сказала, лишь посмотрела мне в глаза. В ее взгляде было много всего: и едкой насмешки, и удивления, и жалостного, отнюдь не ласкового снисхождения, и еще чего-то, не понятно чего. Но, мне показалось, что она была бы разочарована, если бы я сказал что-нибудь другое или не так. Я понял главное, и в том не было сомнения, для нее, как и для меня, важен был ее вопрос и мой ответ.

Чтобы снять напряжение, я предложил выпить еще кофе. Она кивнула, взглянув на меня с пониманием. Я взял еще по чашке, на повторный ликер не хватило наличных, да и пить сегодня не хочется. В вольных разговорах с Ли легко дышалось и совсем не требовался алкоголь. Мне, так точно. Меня пьянило общение с ней. Нам нетрудно было и помолчать, потому что мы оба знали, о чем молчим. Но мы редко молчали, такими уж мы были. В наших разговорах никогда не было лжи либо чего-то недосказанного. Мы говорили на одном языке, мы были созданы для того, чтобы слушать друг друга, созданы друг для друга.

Ли с удовольствием зажмурилась, вдохнув аромат свежезаваренного кофе.

— Такого как здесь, нигде не готовят, — светло улыбнулась она. — Мне так нравится его аромат, я бы создала науку о запахах, о действии запахов на человека. Их вибрации подобны музыке, а иногда, даже выразительнее музыки. Эх, Андрюша, ты же знаешь, как я отношусь к музыке…

Я знал, какое необычайное воздействие оказывает на нее музыка, какие тонкие переживания она у нее вызывает. После хорошей музыки Ли говорила мне: «В своей душе я чую такую силу и боль, и муку, и стремление ко всему доброму, честному, высокому, что кажется, еще немного и сердце вырвется из груди и взлетит под небеса».

— Есть запахи, которые исподволь, ненавязчиво, влияют на наше настроение, напоминают о давно забытом. Они без спроса входят к нам в подсознание и оттуда, воздействуют на решения и поступки, в общем, на работу мозга, — она на миг задумалась и добавила. — Хотя, знаешь, это грубо сказано, все же нужен настрой, тогда они оказывают исключительно утонченный, триггерный эффект. Хотя, и это не то… Я скажу проще, чтобы ты понял, для того, и прежде, чем понюхать цветок, надо улыбнуться.

В очередной раз она ударила меня под сердце. При каждой нашей встрече я находил в ней что-то новое, незнакомое, каждый раз она казалась мне иной. Временами ее невозможно было понять, я так и не сумел ее узнать до конца.

— Иногда мне кажется, что я тебя совсем не знаю. Расскажи мне о себе, что-нибудь особенное, — попросил я.

Она долго смотрела в окно, помешивая в пустой чашке кофейную гущу.

— Я расскажу тебе то, о чем никогда никому не рассказывала. Знать будем только ты и я, — сдвинув брови, серьезно проговорила она. — Это будет наша тайна, я так хочу. Когда я была совсем маленькая, я чем-то заболела, не знаю чем, но помню, что очень плохо себя чувствовала, был сильный кашель и меня положили в детскую больницу. Там было так плохо! Все чужое… ‒ не своя территория. Все дети боялись уколов и когда приходило время их делать, мы прятались от медсестры, но разве спрячешься в палате. Мне тогда не было четырех лет, я это точно помню, в детский сад я еще не ходила. В палате с нами лежал один мальчик, ему было столько же, сколько и нам. И этот маленький выродок, я его запомнила на всю жизнь, он каждый раз показывал медсестре, где мы прятались. Она заходит в палату со шприцем, а он, молча так, исподтишка, показывает пальцем или ложкой, если в это время жрал, где кто спрятался.

Самая старшая среди нас была девочка, ей исполнилось шесть лет, она уже училась в первом классе. Я помню, что она была очень добрая и такая тоненькая-тоненькая, будто прозрачная, неземная. Она была старше нас на год-полтора, ну, максимум, на два. Никого из родных к нам не пускали, кажется, это было инфекционное отделение. И она заботилась о нас, как мать. Я не помню уже, что это было, вытирала она нам сопли или просто гладила по голове. Веришь, нет, но спроси у меня, кто моя мать и прежде, чем я вспомню свою, у меня перед глазами появляется она. Иной раз мне кажется, что она и есть моя настоящая мать.

Мы, дети, наплакавшись после уколов, били этого мальчика, чтобы он не ябедничал. Он был очень трусливый, но на следующий день он снова доносил, где мы прятались. И этот малыш, совсем еще ребенок, он уже был потенциальный предатель. Было в нем что-то такое, что почти у каждого здесь есть. Не знаю, как бы поточнее это выразить, наподобие: «Здоровенькі були, господа німці! Ось вам список комуністів нашого села» [35]. А старшая девочка всегда его защищала, говорила нам, что он хороший, просто сейчас он больной. Но мне кажется, он так и не выздоровел, таким и остался на всю жизнь, как «подавляющее большинство» здесь.

Я ее слушал, затаив дыхание. То, что она говорила, был ничто, по сравнению с тем, как она говорила. Ее пересказы детских баек трогали сердце. Про Марусю Зорегляд, от чьих песен цветы расцветали зимой. Этого ей не могли простить: «собралося подавляющее большинство, проголосовало и постановило ее убить, как врага народа, бо нарушае сезонность цветения корнеплодов». Но не перевелись на свете добрые люди, нашелся тот,