Том 3. Растратчики. Время, вперед!, стр. 71

— Они на барахолке свои башмаки позагоняли! — отчаянным голосом закричала Оля Трегубова и вся, до корней волос, стала пунцовой.

Корнеев еще быстрее прошел, глядя в сторону.

— Времечко — времечко — времечко…

— Не станете? — спросил Ищенко с нечеловеческим спокойствием.

Налитыми кровью глазами он смотрел на Саенко и в то же время видел, как Ханумов, усмехнувшись и махнув рукой, повернулся и пошел небрежно прочь, блестя своей золотой тюбетейкой.

Саенко напряженно улыбался.

— Как я — так и он. Без ботиночек не станем. Факт.

Ищенко задыхался.

— Что ж вы нас — зарезать перед всеми строителями хочете? Насмешку с нас сделать?. Чтоб в глаза людям не смотреть?. Как раз в такую авторитетную смену?. Есть у вас какая-нибудь совесть, товарищи?

Он готов был плакать.

А Саенко продолжал стоять, мешковато опустив плечи и нахально облизывая выпачканные анилином губы.

— Можешь нам посыпать на хвост соли!.

— Подавись! — крикнул Нефедов.

Он быстро сел на пол и стал рвать шнурки своих башмаков.

— Брось, Саша, — спокойно сказал Тригер.

Он быстро подошел вплотную к Саенко.

Не глядя на пего и до крови закусив губы, он вырвал из его рук лопату, твердо хлопая по настилу сандалиями, пошел к щебенке и со звоном ударил лопатой в кучу.

— Правильно, — сказал Сметана.

Ищенко посмотрел на хлопцев.

— Ну?

Мося сорвал с себя кепку и с силой швырнул ее об пол.

— Пусть они идут к… матери!

— Кто против? — спросил Ищенко.

Ни одна рука не поднялась.

— Катитесь, — сказал Ищенко страшным голосом. — Завтра поговорим за башмаки.

Саенко сделал дурацкое лицо. Развинченно пожимая плечами и шаркая лаптями, он сошел с настила. Загиров испуганно озирался вокруг. Все глаза смотрели мимо него. Дрожа, он пошел вслед за Саенко.

Несколько секунд все молчали.

Только Ищенко трудно и шумно дышал. Он крутил головой и растирал кулаками щеки, не в состоянии сразу успокоиться. Его грудь раздувалась широко и сильно. Толстая шея была черна и напружена.

Тогда Мося поднял кепку, выколотил ее об колено и аккуратно надел, насунув как раз до кончиков острых, глиняных ушей.

Он воровато улыбнулся, сверкнул желтоватыми белками неистовых своих глаз в сторону журналистов, и вдруг в его губах появился трехствольный спортивный судейский свисток.

— Приготовились! Начали! — крикнул он бесшабашным мальчишеским голосом, бросаясь к ковшу машины. — Пошли!!!

Он дал три коротких, отрывистых, расстроенных свистка.

И все бросились с места, все пошло.

Лопаты звонко ударили в щебенку. Высокое облако цветочной пыли встало над бочками цемента. Шаркнул песок. Извилисто завизжали колеса тачек. Грянул мотор. Плавно пошел барабан. Громыхнул и полез вверх ковш. Ударила шумно вода.

— Сколько? — спросил Маргулиес, счищая с локтей пыль.

Корнеев потянул ремешок часов.

— Шестнадцать часов восемь минут.

— Хорошо.

XLIII

— Клава… В чем дело?

— Боже, на кого ты похож!

— Что произошло?

— Посмотри на свои ноги! Выкрасить серые туфли в белый цвет! Кошмар!.

— Почему такая спешка?.

— Я еле стою… У меня дрожат колени… Подожди… Я с семи часов на ногах. Я ни разу не присела.

— Зачем ты едешь?.

— Ах, ради бога, не спрашивай… Я сама не понимаю. Я, кажется, сойду с ума. Как жарко!

— Клавдия, оставайся!

— Я скоро вернусь. Очень скоро.

— Зачем ты уезжаешь?

— В августе. Или в сентябре. В средних числах сентября. Который час?

— Без пяти пять. По моим.

— Еще четверть часа. Пятнадцать минут.

— Оставайся! Клава!

— Помоги мне, солнышко, поставить чемодан наверх. Не говори глупостей. Господи, какая здесь духота! Вот так. Спасибо. Больше не надо. Нечем дышать.

— Еще бы. Целый день вагон жарился на солнце. Крыша раскалилась. Может быть, поднять окно?

— Нет, нет. Посмотри — какая там пыль. Я лучше потом попрошу проводника. Когда будем в степи. Хотя бы дождик пошел.

— Останься.

— Я тебе буду писать с каждой станции. Я буду звонить из Москвы. Хочешь ты, чтобы я тебе каждый день звонила? Сядь. Я тоже сяду. Ну, дай же мне на тебя хорошенько посмотреть.

Она крепко схватила его голову с боков обеими руками. У нее были короткие, сильные руки.

В купе, кроме них, пока не было никого.

Она держала его лицо перед собой и смотрелась в него, как в зеркало.

Его фуражка свалилась на потертый диван голубого рытого бархата.

Он видел ее плачущее и смеющееся, грязное, с черным носом, уже не слишком молодое, но все еще детски пухлое и покрытое золотистым пушком, милое, расстроенное лицо.

От слез ее голубые глаза покривели.

Он стал гладить ее по голове, по стриженым волосам, гладким, глянцевитым, как желудь…

— Ну, прошу тебя… Объясни мне… Умоляю тебя, Клавочка!

Он был в отчаянии. Он ничего не понимал.

Собственно, в глубине души он всегда предчувствовал, что кончится именно так. Но он этому не верил, потому что не мог этого объяснить. Ведь она его все-таки любит.

Что же наконец случилось?

Вряд ли сама она разбиралась в этом.

Решение уехать сложилось постепенно, как-то само собой. Во всяком случае, ей так казалось. В этом было столько же сознательного, сколько бессознательного.

Она так же, как и он, была в отчаянии.

Шло время.

Снаружи, за окнами купе, порывисто неслись тучи пыли. Они надвигались подряд и вставали друг перед другом непроницаемыми шторами.

Иногда порывы ветра ослабевали.

Пылевые шторы падали.

Тогда совсем близко из дыма возникала временная станция: два разбитых и заржавленных по швам зеленых вагона с медным колоколом и лоскутом красного, добела выгоревшего флага на палке, скошенной бураном.

Вокруг — те же плетенки и дуги, лошадиные хвосты, косо стоящие грузовики, ящики с мясными консервами, лапти, чуни, черные очки, сундуки сезонников, бабы, темная, грязная, теплая одежда, серые силуэты бегущих к поезду людей, хлопающие полотнища палаток, черный волнистый горизонт и расстроенные роты бредущих против ветра и пыли, косых и плечистых телефонных столбов.

А тут, внутри международного спального вагона, все было чисто, комфортабельно, элегантно.

Мягко пружинил под ногами грифельно-серый линолеум коридора, только что вымытый щетками, кипятком и мылом.

Всюду пахло сосновым экстрактом.

В конце коридора, узкого и глянцевитого, как пенал, в перспективе молочных тюльпанов лампочек и открытых дверей купе, за углом, в жарко начищенном медном закутке, на специальном столике уже кипел жарко начищенный самовар.

Проводник мыл стаканы в большой медной, жарко начищенной полоскательнице.

В вагон входили пыльные, грязные люди — русские и иностранные инженеры, — втаскивали хорошие, но грязные чемоданы.

Они грубо пятнали линолеум.

Они тотчас начинали бриться и мыться, надевать прохладные пижамы и туфли, засовывать под диваны невозможные свои сапоги.

Корнеев с отчаянием допытывался:

— Но что же? Что?

Ах, она и сама не знала.

Слезы катились по ее грязному носу, но все же она пыталась улыбаться. Слезы сыпались одна за другой, как пуговички, на ее потрескавшееся и вытертое на локтях желтое кожаное пальто.

У него нервно дергалась щека.

— Муж?

Она крепко закусила губы и часто затрясла, замотала головой.

— Тебе здесь скучно? Плохо?

— Нет, нет.

— Ну, хочешь, я устрою тебя в американском поселке? В коттедже? Там — березки, коровы… хочешь? Чудный, дивный воздух…

— Нет, нет…

— Дочка?

Она вдруг отвернулась и упала головой на валик дивана.

— Клавочка, Клавдюшка, ну, честное слово, ведь это же дико! Ну, хочешь, мы выпишем сюда Верочку. Это же пара пустяков. В чем дело, я не понимаю?

Она истерически мотала головой, кусала валик. Вошел новый пассажир.

— Простите. Виноват. У вас которое место? Тринадцатое? У меня четырнадцатое, верхнее.