Шутовской хоровод, стр. 18

— Она безусловно хороша, — сказал Шируотер, с запозданием отвечая на одну из последних фраз Гамбрила. — Я охотно признаю, что она может доставить человеку, связавшемуся с ней, немало тяжелых минут. — Ему вдруг пришло в голову, что после одного или двух дней непрерывного потения человеку, возможно, будет приятнее утолять жажду морскою водой, чем пресной. Это было бы очень занятно.

Гамбрил разразился дьявольским хохотом.

— Но было и другое время, — развязно продолжал он, — когда другие люди ревновали ее ко мне. — О, месть, месть! В лучшем мире воображения можно было расплатиться за старые обиды. Какие демонические вендетты доводились в этом мире до благополучного конца! — Помню, я как-то написал ей французское четверостишие. — (Он написал его через несколько лет, когда все уже давным-давно кончилось, он никогда никому его

не посылал; но это не имело значения.) — Как это там было? Ага, вспомнил. — И он продекламировал, сопровождая стихи соответствующими жестами:

Puisquc nous sommes la, jc dois

Vous avertir, sans trop dc honte,

Que je n'egale pas le Comte

Casanovesquc de Sixfois [52].

Льщу себя надеждой, что получилось довольно изящно. Вернее — элегантная грубость.

Хохот Гамбрила раскатывался под Мраморной Аркой. Но на углу Эджуэр-род он внезапно смолк. Гамбрил вдруг вспомнил мистера Меркаптана, и эта мысль охладила его пыл.

ГЛАВА VI

Липиат жил и работал в «Божественных Конюшнях», как он выражался со свойственным ему пристрастием к философским каламбурам, между Уайтфилд-стрит и Тоттенхэм-Корт-род. Нужно было пройти под неоштукатуренной, почерневшей от копоти кирпичной аркой (ночью, когда зеленый газовый фонарь бросал полупрозрачный свет и огромные архитектурные тени, можно было подумать, что находишься у входа в какую-нибудь тюрьму с гравюры Пиранези), чтобы попасть в длинный тупик, окаймленный с обеих сторон низкими строениями, где помещались стойла для лошадей, а над ними, в чердачных помещениях, — менее комфортабельные стойла для людей. Старомодный запах конюшни смешивался с более современной вонью перегоревшего бензина. Воздух здесь, казалось, был более спертый, чем на других улицах, и даже в самые ясные дни очертания предметов становились с каждым шагом все рас-плывчатей и неопределенней, краски все гуще и темней. «Во всем мире не найти лучшего места, — говаривал Липиат, — для того, чтобы изучать перспективу». Вот почему он поселился здесь. Но у собеседников Липиата всегда создавалось впечатление, что в его шутливом отношении к своим несчастиям, пожалуй, чересчур уж много самодовольства.

Такси миссис Вивиш проехало под пиранезовской аркой, медленно въехало в тупик — медленно и как бы неохотно, словно боясь замарать свои белые колеса о такую грязную мостовую. Шофер вопросительно посмотрел на миссис Вивиш.

— Сюда?.. — спросил он.

Затянутым в белую перчатку пальцем миссис Вивиш два или три раза ткнула в воздух, указывая этим, что нужно ехать прямо вперед. В середине тупика она постучала по стеклу; шофер остановил машину.

— Никогда в жизни не был в этих местах, — сказал он, чтобы немного поговорить, пока миссис Вивиш отыскивала деньги. Он смотрел на нее с вежливым и слегка ироническим любопытством, к которому примешивалось откровенное восхищение.

— Ваше счастье, — сказала миссис Вивиш. — Мы, несчастные упадочные дамы, — видите сами, до чего мы доведены. — И она протянула ему флорин.

Шофер медленно расстегнул куртку и опустил монету во внутренний карман. Он следил за ней, пока она переходила грязную улицу, переставляя ноги с пунктуальной точностью по одной линии, точно она шагала по лезвию ножа между бог знает какими незримыми пропастями. Она, казалось, не шла, а порхала, — слегка подпрыгивая на каждом шагу, и юбка ее летнего платья — оно было белое, сплошь украшенное черным набивным узором — легкомысленно раздувалась в такт ее раскачивающейся походке. Да уж точно, что упадочные дамы! Шофер рванул машину с ничем не оправданной яростью; он почему-то пришел в совершенное негодование.

Между широкими двойными воротами, через которые лошади проходили на кормежку и на отдых, помещались узенькие дверцы для людей — для йэху [53], как по своей склонности к намекам любил говорить Липиат; при этом он громогласно и цинично смеялся, с видом непонятого и преисполненного горечью Прометея. Миссис Вивиш остановилась у одной из этих дверей для йэху и постучалась настолько громко, насколько познолял маленький, туго поворачивающийся на петлях молоточек. Она терпеливо ждала; несколько грязных ребятишек собралось поглазеть на нее. Она постучала снова и снова подождала. С дальнего конца тупика пробежало еще несколько ребятишек; на пороге соседнего дома появились две пятнадцати-шестнадцатилет-ние девицы, немедленно разразившиеся невеселым смехом, похожим на лай гиены.

— Ты когда-нибудь читал о гамельнском крысолове? — спросила миссис Вивиш у ближайшего мальчишки. Тот в ужасе отпрянул. — Я так и думала, что нет, — сказала она и постучала снова.

Наконец послышался звук шагов, медленно спускавшихся по крутой лестнице; дверь открылась.

— Добро пожаловать в палаццо! — Такова была героическая формула гостеприимства Липиата.

— Наконец-то открыли! — оборвала его миссис Вивиш, подымаясь следом за ним по узкой, темной лестнице, крутой, как стремянка. На Липиате была бархатная куртка и парусиновые брюки, давно утратившие белизну. Волосы у него были растрепанные, а руки грязные.

— Вы стучали больше, чем один раз? — спросил он, оглядываясь назад.

— Не меньше двадцати раз, — как и полагается в таких случаях, преувеличила миссис Вивиш.

— Простите, Бога ради, — оправдывался Липиат. — Знаете, я так увлекся работой. Вы долго ждали?

— Ребятам это доставило массу удовольствия. — Миссис Вивиш раздражало подозрение, возможно, необоснованное, что Казимир увлекся работой нарочно; что он слышал ее первый стук и еще глубже погрузился в те глубины вдохновения, в коих пребывает или должен пребывать подлинный художник, — погрузился для того, чтобы при третьем ее стуке вернуться к действительности, медленно, неохотно, может быть, даже проклиная назойливый мир, прерывающий своим шумом поток его вдохновения. — Как странно они глазеют на людей, — продолжала она, и в ее умирающем голосе послышалось раздражение, причиной которого были, очевидно, не ребята. — Неужели я такое чучело?

Липиат распахнул дверь в конце лестницы и остановился на пороге, ожидая ее.

— Странно? — повторил он. — Нисколько. — И когда она прошла вслед за ним в комнату, он положил руку ей на плечо и пошел с ней в ногу, отпустив дверь, с шумом захлопнувшуюся за ними. — Скорее пример инстинктивной ненависти толпы к аристократической личности. И только. «Ах, почему я родился не с таким лицом, как у всех?» К счастью, лицо у меня действительно не такое, как у всех. У вас тоже. Но это имеет и свою дурную сторону: дети швыряют в нас камни.

— Они в меня не бросали камни. — На этот раз миссис Ви-виш сказала полнейшую правду.

Они остановились посреди мастерской. Это была не очень большая и почти пустая комната. В центре стоял мольберт; Липиат старался, чтобы пространство вокруг него было всегда свободным. Широкий проход вел к двери; другой, более узкий, вился между ящиками, сбитой в кучу мебелью и разбросанными книгами, открывая доступ к кровати. В мастерской было пианино и стол, постоянно заставленный грязными тарелками и заваленный остатками двух или трех обедов. По обе стороны камина были книжные полки; книги валялись по всей комнате — одна пыльная груда за другой. Миссис Вивиш рассматривала картину на мольберте (опять абстракция — ей это не нравилось), а Липиат, сняв руку с ее плеча и отойдя немного назад, чтобы лучше видеть, внимательно рассматривал миссис Вивиш.