Из несобранного, стр. 40
В Италии я был несколько раз и в разных ее местах. Но мне было бы совсем трудно решить, в каком месте в ней мне было всего лучше. Первый глоток морского воздуха, когда приезжаешь в Венецию. Набережная Генуи и ощущение, что в этом городе было много силы и много смелости. И опять Венеция, золотая ее живопись и голуби на пьяцце Сан-Марко, и нежный топот изящных женских башмаков, а тут же близко - бесшумно скользящая черная гондола. Обрамленная синей горной стеной Флоренция, а в коридорах Уффици сноп лучей весеннего Солнца - и божески-застенчивого красотой ворожит и притягивает Мадонна Мелоццо да Форли, и, быть может, всего пленительнее то, что заветная книга, слово Бога, лежит у ног этой Божественной. Сумасшедший звон, музыка, крики, веселье неаполитанской толпы. По-тигровому тихий, чуть дремлющий, чуть дымящийся Везувий - и тут же бессмертная Помпея. "Я посадил виноградник, отец мой - шелковичное дерево, дед мой - оливу". И свежий воздух Рима, где итальянский говор так мягок. Разве есть что-нибудь в Италии, что можно любить больше и любить меньше?
Конечно, можно. У меня всегда моя особая любовь, мое нежное пристрастие связано с чем-нибудь личным. Я вышел однажды на улицу и не знал, где во Флоренции какая-то церковь,- какая, уже забыл теперь. Я спросил в мелочной лавке. Хозяин послал своего сынишку, мальчика лет двенадцати, проводить меня. Едва мы пошли, он посмотрел на мои длинные волосы и спросил: "Художник?" - "Поэт",- ответил я, невольно улыбнувшись. "А, синьор - поэт! Вы читали Данте? Вы читали Петрарку? Вы читали?.." И он забросал меня вопросами и именами. А узнав, что многих я читал, он доверчиво начал мне рассказывать известные и неизвестные мне случаи из жизни и Данте, и Петрарки, и Микеланджело.
Налюбовавшись на великолепные мозаики, я ехал в каретке по пустынной равнине Равенны. Со мною была моя милая. Молодой кучер был красивый итальянский юноша, совершенно молчаливый. Справа и слева около дороги, под откосом, были небольшие пруды. Я разговаривал с своей любимой. Вдруг кучер остановил лошадь, молча слез с козел и спустился к прудку. Мы переглянулись. "Что бы это значило?" Он сорвал несколько водяных лилий, вернулся, молча подал цветы моей даме, сел на козлы и поехал дальше. Как это было хорошо!
Я проходил в Генуе по какой-то улице. Меня кто-то окликнул по имени, Я оглянулся. Ко мне подошел незнакомый мне человек, итальянец, швейцар отеля "Милан" Роберто Таварнелли. Он сказал мне, что знает меня в лицо, что он был в Москве, и один мой приятель научил его русскому языку, читая с ним мою книгу "Будем как Солнце". Уехав на другой день во Флоренцию, я послал ему в подарок мою книгу "Только Любовь". Он написал мне прелестное письмо, в котором, как истинно понимающий, говорил о моих стихах и о России, которую он полюбил, как вторую свою родину. Вот, я нашел среди старых писем его письмо. Я сохранил его. Его нельзя было не сохранить.
Эти три маленькие случая - не прекрасные ли три цветка? И не говорят ли они, что в Италии умеют взрощать - и виноградную лозу, из которой делают веселящее вино, и шелковичное дерево, которое дарит прекраснейшие тонкие ткани, и таинственную оливу, чьи шелестящие листья умеют рассказывать древние красивые сказки?
Современную Италию я знаю мало. Но я вообще не люблю современность, ни русскую, ни европейскую. Я увлекался раньше романами и драмами Д'Аннунцио. Но у меня, кажется, больше ненависти теперь к нему, нежели любви. Ибо он - воплощенное себялюбие. А если я не перестал думать, что чувство личности есть лучший маяк художника, я никогда не думал, что художник должен считать себя, и только себя, полным алфавитом. Мне нравится не только моя азбука, но в особенности я готов приникать к азбуке языка, которого я не создал, который для меня - путь в неизвестное.
Мне нравятся некоторые романы Фогаццаро*, например, "Святой" ("Il Santo"). Мне очень нравится книга стихов Анджьоло Орвието* "Verso l'Oriente" ("К Востоку"). Я перевел на русский язык его поэму "Земля смерти" и поместил в моей книге "Где мой дом?".
Но я повторяю: современность мне чужда. Моя душа - в древнем Египте, в Вавилоне, в Мексике, в Индии, в Японии, в Океании. Если же в России, то в России времени кочеваний на скифских конях, или в Руси XII века, когда слагались наши народные былины. Если же я в Европе, то я в средних веках и в эпохе Возрождения, когда именно Италия, а не другая страна, впервые научилась жаждать голубого талисмана в золотом обрамленье. И мне кажется, что все новые достижения искусства, и в частности поэтического творчества, очень скоро стареют. А "Vita Nuova" Данте всегда остается "Vita Nuova".
И мне, пропевшему много гимнов Солнцу, Луне, Огню, Воздуху, Воде и Земле,- мне, живущему на берегу Океана и любящему слушать ветер и голос своей собственной созерцающей души, кто же из современников может быть так современен и близок, как Божий музыкант Италии, подружившийся даже с волком Губбио и пропевший на все времена:
1925, май. St.-Gilles-sur-Vie, Vend(e
СТРАНИЦА ВОСПОМИНАНИЙ
Воспоминание, ты длинная аллея…
Завтра будет лучше, чем сегодня. Это я знаю так же твердо, как то, что я был. И только завтра я люблю душой своей всегда. Сегодня прекрасно. Я проснулся рано. Я не сова и не летучая мышь. Я просыпаюсь, когда Солнце озолотит верхушки моих лип и всю опушку ближней рамени, где еще более зыбкие березки, чем у нас на дворе, и где есть тонкие осины, никак не принимаемые ни Отцом моим, ни Матерью, ни на дворе, где целый остров берез, ни в саду, где уж мама устроила все по-своему и где в ее окно, для меня лишь иногда доступное, когда я особенно чем-то умный и ласковый, смотрит молоденькая, но уже высокая ель, а из-за нее, еще не заслоняющей простора, видно и заветную клумбу из маргариток, правильным кругом обрамляющую пышный куст жасмина. Да, хорошее она сделала из того, что уже до нас сделали многие,- еще прекраснее и лучше. Липы, сказал я, но кто сумел бы рассказать, что липа нежная и развесистая, и цветет в самых первых днях самого жаркого месяца года, и от нее воздух кругом пахнет медом сладчайшим, и около нее столько пчел, как даже около сирени не бывает. Жужжат, жужжат, светятся их крылышки, пронизанные солнечным лучом, и залетают высоко, где детский глаз их не достанет, и снизятся, и приблизятся к малому точно восковому цветочку, полному сладости, и соберут что им надо - довольно пора - прочь - полетели. А мысль не обогнала их? Пожалуй, что и да.
Мысль любит быть с ласточкой. Она щебечет слишком мило и знакомо. И у нее такое белое брюшко и такие острые крылья, что не смотреть на нее нельзя. Вот-вот пролетит так близко, и посмотрит прямо в лицо, и так щебечет убедительно, что как же не понять, что она именно с тобою говорит, только с тобой, только с одним, никогда и ни с кем больше,- видишь, улетает, а сама щебечет: "Да, мол, да, с тобою, с тобой, лишь с тобой". Мошку захватит, но это только так. Попалась по дороге, ну и так. А она уж и вернулась, закружилась, порхнула, вспорхнула, перепорхнула, и прямо в гнездо. Там ее ждут.
Но стрижи гораздо выше летают. И они таинственнее. Свист их от утра до вечера, а близко - живого стрижа не видал никто. Он только в небе. Прямо-прямо летит, потом опишет круг, и снова прямо, так высоко, так далеко, что с кем и узнаешь даль, как не с ним.